В новой лекции о лауреатах Нобелевской премии по литературе Дмитрий Быков рассказывает о Габриэле Гарсиа Маркесе, основоположнике магического реализма и авторе знаменитых на весь мир латиноамериканских романов, таких как «Сто лет одиночества», «Осень патриарха» и «Любовь во время чумы». Как Гарсиа Маркес одним романом исчерпал всю латиноамериканскую матрицу, кем из русских писателей он вдохновлялся и с какого города, хорошо известного российскому читателю, был срисован его Макондо?
Здравствуйте, дорогие зрители! Это программа «Нобель». С нами Дмитрий Львович Быков, бессменный ее ведущий, и я, Александра Яковлева.
Бессменный ее редактор.
Мы продолжаем разговор о Латинской Америке, и у нас сегодня Габриэль Гарсиа Маркес, который своего Нобеля получил в 1982 году с формулировкой «за романы и рассказы, в которых фантазия и реальность, совмещаясь, отражают жизнь и конфликты целого континента». На вручении Нобелевской премии он произнес речь «Одиночество Латинской Америки».
Дмитрий Львович, вам слово.
Маркес, безусловно, самый модный прозаик семидесятых годов. Он оставил далеко позади всех американцев этого времени с Пинчоном во главе, всех россиян во главе со Стругацкими, Аксеновым и Трифоновым. Он сделался непременным чтением для интеллектуалов (и не только интеллектуалов) всего мира. Он ввел Латинскую Америку в активный читательский обиход, хотя до этого там были, в общем, писатели не последнего ряда, да: тот же Кортасар, тот же Борхес, тот же Фуэнтес.
Много кого он оттеснил, но оттеснил потому, что он лучший. Что там говорить, Маркес действительно номер один. Вот это тот случай, когда к решению Нобелевского комитета не может быть ни малейших претензий хотя бы уже потому, что за плечами у Маркеса три романа очень высокого класса, примерно одного уровня, хотя по степени славы и влияния они располагаются в порядке, так сказать, обратном их появлению: как всегда бывает, первое впечатление всегда самое сильное.
Первое ― это «Сто лет одиночества», который сразу вывел Маркеса в числе первых писателей мира, а не только Латинской Америки. Второе ― «Осень патриарха», на который он угробил пять лет, и это более ответственная вещь, потому что ему надо было перебить впечатление от первого романа, и он сумел это сделать. И третье, как мне представляется, «Хроника объявленной смерти», роман, не уступающий первым двум, роман, кстати, настолько мощный, что Михаил Мишин, первоклассный российский писатель, лично сделал второй перевод, перевел его на русский, настолько он был потрясен этим текстом в оригинале. Действительно, это очень здорово, да, хотя до этого Мишин переводил в основном с английского и в основном пьесы, а тут взял и с испанского сделал такой роскошный русский вариант.
В чем, конечно, величие Маркеса? Мне представляется, что он существует на пересечении двух очень важных тенденций, тоже российских. Во-первых, я, безусловно, считаю, что он не просто так побывал в России еще в 50-е годы в качестве журналиста. Мода была на оттепельную страну. Он не только хорошо знает русскую жизнь, он прекрасно изучил русскую литературу, и я абсолютно убежден, что, сочиняя «Сто лет одиночества», он отталкивался от щедринской «Истории одного города». Там тематических и стилистических совпадений очень много. Как сквозь кольцо протягивают платок, так через историю одного города, в данном случае одного поселения, протянута вся история страны, и все ее черты, как в капле росы или как в капле крови, если угодно, там отражены.
Как раз главное типологическое сходство «Истории одного города» с историей Макондо, «Сто лет одиночества», заключается в том, что это смешанная интонация восхищения и брезгливости, ужаса и все-таки какого-то поэтического преклонения перед масштабом даже глупости, перед масштабом этого великолепного идиотизма. Это мир, описанный как в первый раз, описанный с нуля. Именно Маркес ввел, сделал модным в критике термин «магический реализм», потому что, конечно, это реализм, но при этом это сказка, притча, разумеется, и масса происходящих там вещей ― это даже не религиозная проза, как, скажем, вознесение Ремедиос Прекрасной, это замешано на самых древних фольклорных мотивах, еще доиспанских, времен инкской колонизации или даже доинкской, самых архаических, самых архетипических мифов.
История Макондо ― это удивительный синтез политической сатиры, как и у Щедрина, сказки, любовно-эротической баллады. И вот здесь подключается второе русское имя, которое, безусловно, ему известно. Это Андрей Белый, это человек, всю жизнь искавший прозопоэтический синтез, человек, мечтавший о поэме в прозе. Первые образцы такой поэмы в прозе ― это так называемые «Симфонии» Андрея Белого, где ритма, кстати говоря, еще нет, где есть просто поэтические повторы, хотя в остальном это обычные повести. Дальше Андрей Белый стал писать ритмизованную прозу, в наименьшей степени это, скажем, «Петербург», в наибольшей степени роман «Москва», московская трилогия.
«Осень патриарха» ― это такая поэма в прозе. Он писал ее со скоростью примерно по странице в неделю, поэтому этот сравнительно небольшой роман отнял у него пять лет, но это страшная плотность текста и надо же было нащупать эту манеру. Надо было чем-то удивить после «Ста лет», и он сумел это сделать, это еще гуще, это вообще как мармелад, какой-то сгустившийся воздух. Это очень точно соответствует описываемой эпохе, потому что это страшно сгустившийся воздух поздней империи, где удивительным образом сочетаются, с одной стороны, страшная жестокость, физиологически видная и чувствуемая жестокость, с другой стороны, дряхлость, абсурд, нарастание.
Когда эта вещь вышла в Советском Союзе, она полностью отразила вот это застывшее время вечности, как это написано в последней строчке романа: «Дряхлое время вечности остановилось наконец». Это было время поздних генсеков, это очень похоже и на путинскую эпоху с ее нарастающей глупостью, нарастающим абсурдом и нарастающим зверством, да. Вот этот диктатор с его огромной доброкачественной опухолью на боку, с этой килой, с его неутомимым любострастием, с его возрастающей подозрительностью, со зловонием, с роскошью, заплесневелой уже роскошью, с деградацией всей этой грандиозной империи. Все это как раз идеальный портрет любой дряхлеющей диктатуры, а диктатура дряхлеет всегда одинаково, всегда одинаково некрасиво и часто кроваво. И в этом смысле «Осень патриарха», конечно, грандиозное произведение.
«Хроника объявленной смерти» ― это несколько иной жанр, это напоминание о том, что Маркес был и оставался журналистом очень долго, он не забыл эту профессию, хотя ненавидел ее. Он же бросил ее для того, чтобы написать «Сто лет одиночества», год писал, год они жили на последнее. Для того чтобы отправить книгу издателю, жене уже пришлось заложить швейную машинку ― последнее, что было в доме. После этого началась слава и деньги.
Что касается «Хроники объявленной смерти», это уже журналистский роман о современном невротизированном обществе, которое тоже как бы предупреждено о собственной смерти, понимает, что за ним идет слежка, что оно гибнет, что сейчас его будут убивать. Такая хроника последних дней. Немножко это похоже и на еще более грандиозный роман «Любовь во время чумы», но просто «Хроника объявленной смерти», мне кажется, написана более выпукло, более лаконично и более страшно. Там, где человек предупрежден, что его сейчас будут убивать, и все об этом знают, и он об этом знает, и все за этим наблюдают, и ничего остановить нельзя. Это гораздо более политическая книга, но в России она воспринимается не так. Нам политические реалии совершенно по барабану. Мы вообще не помним, что Маркес ― колумбиец. Какая нам разница? Мы воспринимаем Латинскую Америку как такую более жаркую модель России, не более чем, все очень похоже.
Маркес ― это мастер фантастического гротеска, цветной, расцвеченной, очень густо изукрашенной жизни, непременной эротики, которой всегда очень много, и, конечно, все очень физиологично, то есть масса таких физиологических жидкостей. Мне, кстати, Искандер в интервью говорил: «Я выучил английский в своей жизни, мне кажется, только для того, чтобы прочесть одну английскую рецензию, где было написано: „Все говорят: Габриэль Гарсиа Маркес, Габриэль Гарсиа Маркес! А есть еще Фазиль Искандер, и он не хуже!“».
Он действительно такой наш Фазиль Искандер в каком-то смысле, но просто у Искандера гораздо больше насмешки и меньше физиологии, его это не очень интересует или он это загнал в подсознание. У Маркеса мир полон физиологических жидкостей, действительно, я помню, как мне Сережа Ветров, замечательный художник, говорил: «Вся мировая литература не стоит одной страницы Маркеса, где женщину насилуют, а ей в этот момент стыдно, что она не подмыта». Да, действительно, вот это такое потрясающее проникновение в физиологию. Я бы назвал это и физиологическим реализмом тоже, потому что все его герои одержимы страстями.
Но вместе с тем в мире Маркеса все время ощутим признак чуда, какого-то волшебного чуда, которое овевает все страницы. И носителем этого чуда в «Ста годах» является цыган Мелькиадес. Мелькиадес ― удивительный персонаж, который странствует везде по миру и всякий раз приносит в провинциальный отдаленный Макондо какие-то удивительные штуки, которые здесь никогда не видели: то лед, то магнит. Льду там неоткуда взяться, магниту тем более. Он как бы действительно овеян этим ветром дальних странствий.
Небылицы рассказывает.
Понимаете, он размыкает вот этот страшно замкнутый мир. Ведь что имеет в виду Маркес, говоря про одиночество Латинской Америки, про сто лет одиночества вообще? Что это мир очень отдельный. Он отдельный прежде всего потому, что он отделен веками безвестного существования от прочих территорий, от Европы, скажем. Он поздно открыт, он отделен от Евразии, отделен от всей культурной традиции, он существует совершенно наособицу. Рядом над ним сверху нависает только Северная Америка, которая тоже в основном несет туда не колонизацию, в отличие от Британии, скажем, не цивилизацию, а абсолютно хищнически грабит это и превращает этот мир в такую вечную банановую республику. Можно по-разному относиться к Америке, но, в принципе, в Латинской Америке к ней отношение довольно однозначное и довольно скептическое. Может быть, сейчас Венесуэла эту тенденцию переломит, но пока непохоже.
Поэтому одиночество ― это одиночество замкнутого пространства, в котором господствуют два состояния: либо это революция и смута, либо диктатура. Тридцать лет диктатуры, потом десять лет смуты, и так это вечно чередуется. Очень тоже похоже на Россию, кстати. И Маркес как раз запечатлел эту душную, жутко замкнутую атмосферу, да, национальной культурной изоляции. Там, конечно, было одно великое событие ― появились испанцы, которые тоже, с одной стороны, принесли христианскую веру, с другой стороны, совершенно хищнически истребили предыдущую культуру. И эта травма не заживает, потому что древние верования продолжают просачиваться сквозь инкскую колонизацию, сквозь испанскую колонизацию. Они живут. То есть по этой земле бродят призраки, мертвые ходят наравне с живыми.
Ощущение вот этой культурной изоляции и вырождения, потому что еще и инцест постоянный, и все со всеми, а для русского читателя еще и начинается путаница во всех этих фамилиях и именах, во всех этих Аурелиано Буэндиа и прочая ― это все порождает чувство какой-то неуклонной деградации. И жалко, что это деградирует, и какое-то облегчение, потому что «рода, обреченные на сто лет одиночества, не появляются на земле дважды». Так одновременно и оптимистически, и страшно заканчивается этот роман. Конечно, есть авторская линия в последнем из Буэндиа, который читает пергаменты Мелькиадеса и по мере их чтения видит, что поднимается вихрь и сметает Макондо.
«Сто лет одиночества» ― это роман, который можно оставить вместо всей Латинской Америки. Если, не дай бог, сметет вихрь истории с лица земли весь этот континент и там построится что-то совершенно новое, то на память о пятистах последних годах его истории можно оставить «Сто лет одиночества». Эта книга полностью заменит не только латиноамериканскую литературу, но и историю, мифологию, этнографию. Он написал пергаменты Мелькиадеса, да.
Как вы красиво, Дима, сказали! Я себе представила: пирамиды сметаются с лица земли, и остается рукопись.
Пирамиды сметаются, да, и остается один папирусный свиток. И у меня есть ощущение, что он и писал эту книгу с ощущением, что его цивилизация кончается, как кончилась диктатура Перона, как кончилась в Испании диктатура Франко. Он писал это с ощущением, что заканчивается вот эта эпоха. Другое дело, что на смену этой эпохе, как ему казалось, пришел молодой Фидель, но ведь «Осень патриарха» ― это и про Фиделя тоже. Так что, к сожалению, ничего нового, качественно нового пока на смену Маркесу не настало.
Маркес, хотя он и умер, остается самым живым представителем латиноамериканской прозы. Вся она, кроме, может быть, Льосы с его интеллектуализмом, развивается до сих пор в этом же русле. Ничего нового пока не придумано. Точно так же, как вся русская литература и русская действительность до сих пор существует в матрице «Истории одного города» и список градоначальников полностью исчерпывает нашу культуру. Если бы Андрей Белый был Щедриным, то вот это был бы русский Маркес. Нам остается дождаться такого писателя и получить Нобелевскую премию.
Я сейчас вдруг подумала: так красиво ― Колумб открыл Европе Америку.
А колумбиец ее закрыл!
А колумбиец открыл Латинскую Америку всему миру.
По сути дела, да.
Он тот же Колумб. Он открыл Латинскую Америку нам.
Он тот же Колумб, но все дело в том, что он же ее и закрыл, понимаете? Потому что он эту матрицу описал и она на нем исчерпалась. До сих пор ничего нового к этому не было добавлено. Вот в этом проблема Маркеса, который, написав главную книгу, все время вынужден был прыгать выше нее, а это очень трудно. У меня есть ощущение, что выше «Осени патриарха» он, в общем, не прыгнул, потому что это действительно поэма такой концентрации, что вся мировая проза еще очень долго будет ее догонять. Боюсь, что в мире не найдется сегодня книги, которая могла бы рядом с ней просто по напряжению встать.
Вопросиками помучаю вас.
Да пожалуйста.
Мы с вами уже обсудили Льосу, творчество Льосы. Вопрос следующий. Он на заре своей литературной деятельности, в 1971 году, по творчеству Маркеса защитил диссертацию. А дальше, спустя почти сорок лет, в 2010-м он свою Нобелевскую премию получил. И хоть мы с вами уже обсудили, что они были то друзьями, то противниками, как вы думаете, вообще на его творчество в какой-то мере могло оказать или оказало вообще влияние творчество Маркеса? Или у Льосы свой, совершенно особый путь?
Понимаете, он оказывал влияние тем, что заставлял все время отталкиваться от него. Уже его повторять было нельзя. Это немножко сродни истории, скажем, Шервуда Андерсона и Хемингуэя. Шервуд Андерсон, конечно, повлиял на Хемингуэя именно тем, что Хемингуэй вынужден был все время писать иначе, потому что «Уайнсбург, Огайо» и «Триумф яйца» уже были написаны и приходилось писать, условно говоря, «Победитель не получает ничего». То есть надо было писать другие рассказы.
У Льосы стояла тяжелейшая задача ― написать другую Латинскую Америку, которая бы отличалась от маркесовской, и он с этим, в общем, справился. Она более интеллектуальна, более современна, она более урбанистична, действие у него почти всегда происходит в городах, а когда оно у него происходит в Бразилии, вот в этих горных поселках, как в «Войне конца света», там ему пришлось тоже придумать мир, радикально отличающийся от цветущих джунглей Маркеса. Ему пришлось написать такие сухие монастырские горные пейзажи, совершенно другие.
То есть влияние Маркеса на Льосу ― это влияние великого предшественника, чьего опыта все время приходится избегать. Кстати говоря, когда Маркес приехал в Россию, Леонид Зорин спросил, ощущает ли он как-то всемирную славу, на что Маркес ответил, очень Зорина удивив: «А как же? Я национальное достояние».
Скромно!
А что делать? Он стал национальным достоянием, ничего не поделать.
Так и есть, да.
Он стал главным персонажем Колумбии, потому что без любого политика Колумбию можно себе представить, Латинскую Америку можно себе представить даже без Фиделя. Без двух фигур ее нельзя представить: без Маркеса и Че Гевары. Вот так получилось, что все координаты Латинской Америки в нашем сознании определены этими двумя персонажами, безумным революционером и гениальным писателем. Тут хоть ты тресни!
Конечно, есть люди среди нас, которые говорят: «Маркес! Что там называть его гением? Там удачно сошлись звезды». Понимаете, удача входит как важная компонента в состав гениальности ― вовремя написать то, что надо. Это ведь Маркес почувствовал, что в какой-то момент надо бросить все и сесть в 1966 году, сидеть и писать эту книгу весь год. Или в 1963-м.
Влезть в долги.
Смотрите, это же что было? У него были до этого очень приличные книжки: «Палая листва», «Полковнику никто не пишет». Журналист он был вполне себе успешный. Это были другие времена. А вдруг в какой-то момент взять, да, на все плюнуть, цитатой из своего «Полковника» ответить на вопрос «Что мы будем есть?» ― «Дерьмо мы будем есть!», да, и год писать книгу, восемь месяцев. За восемь месяцев наваять такой романище! Это надо почувствовать этот толчок, когда есть в мире запрос на Латинскую Америку. Взял, попал вовремя.
Роулинг тоже может, вот говорят: «Да не гений». Не гений, однако вовремя написала евангелие XXI века и вошла в топ всей мировой литературы. И Стивен Кинг тоже не просто так в какой-то момент почувствовал, что надо все бросить, поехать собирать материалы о гостиницах, да. Табита уговаривает: «Не езди», а тут Оуэн, маленький сынок, говорит: «Нет-нет, папа едет стать Стивеном Кингом», «He is going to become Stephen King». И получилось! В какой-то момент плюнуть на все, отказаться от всего и наваять шедевр ― это и есть, собственно говоря, гениальность.
Я тут вычитала, что в 2006 году мэр города, где родился сам Маркес, предложил переименовать этот город в Макондо. И там даже было голосование, 90% были за, но в результате его оставили таким, какой он был.
Я думаю, просто дорого показалось на карты заново наносить.
Нет, потому что те 90% ― это было меньше, чем 50% населения. Но суть-то не в этом.
Просто потому что остальные не пошли голосовать.
Вы сейчас говорили, что Маркес в чем-то, да, перекликается с русской прозой.
Потому что она до такой степени влияет на жизнь.
И мне показалось, это какое-то такое подхалимство, правда. Есть город, у него есть название. Надо вообще такие шаги делать, не надо?
Во всяком случае, если бы Аракатаку переименовали в Макондо, мир бы ничего не потерял, наоборот, приобрел бы, потому что литература творит мир, а не описывает его. Было и стало так, да. Нам неважно, что исторически Бородинское сражение выглядело совершенно не так, как написал Толстой. Сейчас орды историков пытаются доказать, как оно было на самом деле, и ничего не могут сделать. Он написал, и стало так. По всем признакам формально Россия потерпела поражение в Бородинском сражении, а неформально ― «наложена рука сильнейшего духом противника», и ничего ты с этим не сделаешь.
Поэтому получается так, что литература сильнее жизни, и если бы Аракатака переименовалась в Макондо, я бы в этом увидел еще одно торжество Аполлона, условно говоря.
Спасибо большое, Дмитрий Львович.
Услышимся через неделю!
Плюс-минус через неделю.
Но поблагодарим пространство «Вкус & Цвет», где мы это все записали. Спасибо!
Спасибо большое, «Вкус & Цвет», что нас здесь любезно приняли. До свидания!