Лекции
Кино
Галереи SMART TV
Анну Ахматову травили и проклинали, при этом восхищаясь и подражая ей. Но Нобеля все равно не дали
Дмитрий Быков — о том, почему это самое мудрое решение комитета
Читать
24:06
0 8300

Анну Ахматову травили и проклинали, при этом восхищаясь и подражая ей. Но Нобеля все равно не дали

— Нобель
Дмитрий Быков — о том, почему это самое мудрое решение комитета

Анна Ахматова – русская поэтесса, переводчица, писатель и литературовед. Одна из наиболее значимых фигур русской литературы XX века. Была номинирована на Нобелевскую премию по литературе в 1965 и в 1966 годах. Репрессиям были подвергнуты трое близких ей людей: первый муж Николай Гумилев был расстрелян после их развода в 1921 году, третий муж Николай Пунин погиб в лагере в 1953 году, единственный сын Лев Гумилев провел в заключении более 10 лет. Признанная классиком отечественной поэзии еще в 1920-е годы, Ахматова позже подвергалась замалчиванию, цензуре и травле, многие произведения не были опубликованы на родине не только при жизни автора, но и в течение более чем двух десятилетий после ее смерти. В то же время Ахматову еще при жизни окружала слава среди почитателей поэзии. Дмитрий Быков — о том, как ей так и не дали Нобеля и почему это правильное решение комитета. 

Всем привет. С вами снова программа «Нобель» на Дожде, ее бессменный ведущий Дмитрий Львович Быков…

Ведущая, точнее, вы, Александра Яковлева. Здравствуйте, Саша. Я бессменный гость этой программы.

Гость, в горле кость.

Да. И мы сегодня говорим о том, кто Нобелевскую премию не получил. Это наше ноу-хау, чаще рассказываем, конечно, о лауреатах, но иногда о недолауреатах, которых номинировали, но которым не дали. На протяжении всех шестидесятых годов наиболее очевидным кандидатом была Анна Ахматова, которую лоббировали с самых разных сторон. Ахматова сама была убеждена, что англичане, с подачи ее блистательного британского друга, сэра Исайи Берлина, наиболее активно ее лоббируют, но верили в ее получение и во Франции, и в Германии, и вся бывшая эмиграция аплодировала бы такому решению.

Так получилось, что Ахматовой Нобелевскую премию не дали, и это, как ни странно, одно из мудрейших, величайших решений Нобелевского комитета. Нобелевская премия Ахматовой так же точно не пошла бы, как не пошли бы ей в последние годы ее жизни широкополые шляпы знаменитые. И никогда невозможно себе представить вообще в поздние годы успешную Ахматову, Ахматову увенчанную. Максимум того, что ей привелось получить, это премия «Этна-Таормина», которую она получила в Италии, чрезвычайно локальная, довольно скромная, и вообще, стратегия жизненного успеха это очень не ахматовское.

Вот говорят многие об этом и пишут, что Ахматова умела выстраивать собственные мифы и выстраивала его довольно авторитарно. Да, безусловно, но в выстраивании этого мифа слава и успех играют роль довольно смешную, как ни странно. Ахматова сама сказала: «Я испытала величайшую славу, величайшее бесславие и убедилась в том, что это одно и то же». Ахматову превозносили и боготворили на протяжении всего первого десятилетия ее литературной работы, с 1911 года, как она начала печататься, и до 1921 она была самой известной женщиной в России. Более известной, чем Плевицкая, более известной, чем Тэффи, ее имя стало нарицательным, под нее одевались, под нее писали. Ее, как правильно совершенно замечал Мандельштам, воспринимают как один из символов величия России. При том, что у самого Мандельштама были претензии к ее лирике, и столпничество на паркете, и аутоэротизм, это все его определения. Но тем не менее, при всем кокетстве, ничего не поделаешь, великая поэзия, которая была вполне себе символом эпохи. А уж так полоскать, как полоскали Ахматову в советской прессе с 1946 по 1947, от Либавы до Владивостока грозная анафема гремит, в этом нет никакого преувеличения. Когда Ахматова говорила, сегодня газета хорошая, сегодня меня не упоминают, это было редкое чудо, потому что в течение года действительно не было дня, чтобы в какой-нибудь из газет, литературных или не литературных, не поминали бы Ахматову и Зощенко.

Чем она их так?

Это отдельная история, это можно как раз объяснить. Ну чем, существовал запрос на объекты ненависти, на школу ненависти, на новую волну ненависти. А особо негде было брать, собственно, объекты уже все были к тому моменту уничтожены. Остался Пастернак, которого успешно травили еще с 1945 года, Андрей Платонов, об которого вытерли ноги уже в 1946, после рассказа «Возвращение», и Ахматова и Зощенко, по поводу которых было специальное постановление. Глубокая довольно мысль самой Ахматовой, что это постановление ответ на «холодную войну», а «холодная война» началась с Фултонской речи Черчилля. И разумеется, то, что Ахматова стала символом на это время советской политики в области культуры, понятное дело, это наш ответ на Фултон. А, вы надеялись на какое-то сближение, на какое-то такое более-менее смягчение идеологической цензуры и так далее, надеялись даже на конвергенцию культурную определенную, потому что сначала во время войны туда ездил Михоэлс, потом Симонов, наши корреспонденты с американскими дружили на Нюрнбергском процессе, теперь все это надо забыть, культура снова закукливается. И главным символом этого закукливания становится атака на кинематографистов во главе с Эйзенштейном, на музыкантов, во главе с Прокофьевым и Шостаковичем, и Мурадели попался под горячую руку, и на двух литераторов, которые остались.

Зощенко и Ахматова.

Зощенко и Ахматова, потому что по литературе прошлись более частым гребнем, чем по музыке и кино. Все выдающиеся литераторы, у которых что-то было, были уже либо непечатны либо арестованы. И вот как ни странно, эта трагическая мантия, этот трагический образ травимой и проклинаемой женщины, он Ахматовой очень шел с самого начала, потому что еще до всякой травли она видела себя последней, ее лирическая героиня всегда травима и проклинаема. Когда она о себе говорит, что

Мне, лишенной огня и воды,

Разлученной с единственным сыном…

На позорном помосте беды,

Как под тронным стою балдахином…

Действительно, она принимала эту величайшую травлю как величайшую почесть, и это вот, что самое удивительное, это и было заложено в ее поэтическом характере с самого начала. Каких бы мы не взяли поэтов, больших, обоего пола в ХХ веке, мы не найдем ни одного поэта, который бы жил с таким осознанием острым своей проклятости и своей какой-то отрицательной исключительности, своей чудовищной вины. Это у Ахматовой было с первых стихов и задолго до всякого публичного успеха. Она не зря о себе в общем говорила, что я это блаженное лето представить себе не могу, для нее счастье всегда пытка. Но длилась пытка счастьем, сказано в одной из элегий, потому что все было хорошо. В чем заключалась пытка? Человек все время ждет ужасного, и все время получает вот это Поликратово счастье, все время думает о том, какая ужасная расплата за это наступит. Она была единственный человек из Серебряного века, который так остро чувствовал расплату, единственный человек, который в 1914 году, после начала Первой мировой войны, и даже еще перед ее началом, чувствовал, что пришла пора за все платить, все мы бражники здесь, блудницы, а та, что сейчас танцует, непременно будет в аду. Ожидание колоссальной, непропорциональной расплаты за весь этот карнавал, непропорциональной прежде всего потому, что люди в общем довольно красиво грешили, а весь остаток жизни их душили носками по подворотням, понимаете, душили портянками, это как-то очень не по заслугам.

Именно поэтому ахматовская поздняя слава как-то не очень была ей к лицу, и Ахматова сама говорила, что это суетливая старость. Беспрерывная череда поклонников, несущих стихи, адресованные ей либо приносимые на просмотр, череда славословий, очень неумелых, и в письмах и в прессе. Вот когда вокруг нее этот вихрь ненависти, этот вихрь дикой пропаганды, вот как ни странно, это органично, это естественно. И Ахматова была глубоко права, говоря, что механизм «холодной войны» запустили они с Берлиным, потому что надо было чем-то отвечать на волну антисоветской пропаганды, которая пошла на Западе, которую в Фултоне запустил Черчилль, и хотя она и так пошла бы, потому что сосуществование двух этих систем было, конечно, немыслимо, и разумеется, травля Ахматовой это такой универсальный ответ: «Не будет вам никакой свободы, не будет вам ничего, вот вам!» Да тем более, если еще ваш посол едет к нашей, как называл ее Сталин, «монахине», или как постоянно повторял это определение из Святополка-Мирского, повторял Жданов, «монахиня-блудница», он даже сам не мог этого придумать.

Конечно, Ахматова с исключительным достоинством несла эту роль. Но надо заметить, что Ахматова, поскольку она изначально существовала в ситуации такой самоненависти, это была ее главная лирическая тема, она оказалась единственным человеком, который смог написать о себе в тридцатые годы. Когда ситуация тотальной униженности вообще заткнула рот всей русской поэзии, нельзя же из униженного положения писать лирические стихи, поэт должен себя хоть за что-то уважать. Поэзия, говорит Мандельштам в ранней статье «О собеседнике», поэзия это сознание своей правоты. Так вот сделать такую блестящую, торжествующую поэзию из сознания униженности, неправоты и даже проклятости, это могла сделать только Ахматова. Она, начав с этого, прожила с этим всю жизнь и в тридцатые годы она оказалась, как ни странно, идеально на месте, проклятый поэт рассказывает о своем проклятии, кроме нее, «Реквием» некому было написать.

Пастернак в это время страдает от душевной болезни, Мандельштам в это время пишет совершенно безумные стихи о неизвестном солдате, а после Воронежа вообще замолкает, известно, что в Савелове он написал не больше десятка стихотворений, которые не сохранились. Все практически крупные авторы этого времени либо уже сидят, либо парализованы ожиданием ареста, либо уехали. А вот Ахматова сумела написать сначала гениальный «Реквием», потом потрясающий цикл о европейской войне, особенно, конечно, шекспировское вот это стихотворение, «Так вот — над погибшем Парижем такая теперь тишина», и конечно, ей удалось написать «Поэму без героя», которая и повествует об общей расплате за частные грехи, о том, что за безгеройность времени, за его тотальный аморализм эпоха расплачивается вот таким напоминанием, она расплачивается тем, что о простых человеческих ценностях пришлось напоминать с помощью войны, иначе люди вспомнить этого не могли. И война предстает расплатой за утерю себя, за утрату нравственного стержня.

Она героически, надо сказать, пронесла через всю свою жизнь вот эту трагическую ноту, ноту обреченной, проклятой, последней среди всех. Когда настала так называемая «ахматовка», то есть вот эта ахматовская суета вокруг нее поздней, она, конечно, не то чтобы она давала слабину, но она посмеивалась часто над собой, обнаружилось некоторое стариковское тщеславие, над которым очень многие, кстати, подтрунивали тогда тоже. Так, например, Владимир Корнилов ей сказал: «Любите же вы хвалиться, Анна Андреевна», а она говорила: «Сейчас будет новый жанр — Ахматова хвалится», когда показывала хвалебные рецензии, переводы, восторженные письма. Действительно ее эта суета и тяготила, и казалась все-таки заслуженной отплатой за долгие годы молчания, и вместе с тем она вызывала у нее насмешку.

Тут очень важно подчеркнуть одну особенность ахматовского дискурса, ахматовской интонации. Маяковский, который очень любил ее стихи, и, страшно сказать, завидовал им, он довольно точно сказал, эти стихи выдерживают давление любого голоса, их можно читать хоть моим басом, это монолит. И действительно, стихи крепкие, удивительно лаконичные, железной рукой сделанные.

Ахматова это вовсе не символ слабости, это символ силы, и когда в предисловии к «Реквиему» она произносит вот эти знаменитые слова

А это вы можете описать?

И я сказала: Могу.

Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом.

Для Ахматовой сказать «могу» это совершенно естественное сознание своей силы, и она поэт, который всем своим обликом говорит: я могу обойтись без вашей Нобелевской премии. Она настолько хорошо смотрелась без нее, что присуждать ей «Нобеля» было совершенно не нужно. Вот, если угодно, Шолохову, который давно утратил творческую способность, давно спивался, давно уже не помнил, что он когда-то умел, вот Шолохову, как ни странно, Нобелевская премия была нужнее, потому что она как бы подтверждала ему, что он до сих пор писатель.

А я прочитала, что сейчас вот, в 2016 году, открыли эти все списки, девяносто…

Да, Ахматова была там.

В 1965 году Нобелевский комитет на полном серьезе рассматривал поделить премию между Шолоховым и Ахматовой.

И это было бы, конечно, потрясающе.

И я думаю, что это было бы вообще за событие, если бы они приняли это решение.

Это как между Хандке и Токарчук. Да, это была бы потрясающая встреча.

Дать вот это, на чашу весов положить…

Я думаю, Шолохов и Ахматова, они никогда собственно в жизни-то не видались, а если и видались, то не общались, поэтому это могла бы быть потрясающая Нобелевская ночь.

Одно себе я только представить попыталась это…

Тем более, что он был маленький, а она огромная, и в общем как-то никак ее старость не ссутулила, она держалась королевственно прямо, и конечно, этот маленький Шолохов на ее фоне выглядел бы совершенно чудовищно. Для нее получение премии вместе с Шолоховым было бы пощечиной.

Ну, да.

И очень хорошо, особенно после того как Шолохов в 1965 году высказался, что мало Синявскому и Даниэлю, а на самом деле не так бы расплатились эти молодчики с черной совестью, Ахматова очень внимательно следила за процессом, и конечно, для Ахматовой награждение в одном ряду с главным апологетом антисемитизма, да и вдобавок еще с проповедником кнута, апостолом невежества, оно было бы, конечно, для нее чудовищно. Но Шолохов, он ли написал или не он, мы будем разговаривать отдельно, скорее всего он, но Шолохов действительно поражает прежде всего какой-то своей воинствующей антиинтеллигентностью, ненавистью к интеллигенции. Может быть, ему казалось, что интеллигенция недостаточно скорбела в свое время по народу, и вот теперь он как бы им мстит. И слава богу, что ей тогда не дали. Но рассматривались разные советские кандидатуры, вплоть до Паустовского, который считался прозаиком №1.

То, что Ахматовой «Нобеля» не дали, это завершило ее поэтическую карьеру, всякий раз, как случалось что-нибудь очередное ужасное, она всегда говорила: «У меня только так и бывает». Наталья Ильина вспоминает, что и в гробу у нее было такое же скорбно-торжественное выражение лица «У меня только так и бывает». Больше того, Кушнер написал о «мстительном» выражении, которое было на ее лице, когда он смотрел, провожая Ахматову в последний раз, ему казалось «или нельзя смотреть живым на сны загробные и счеты», было ощущение, что сводятся счеты.

И прекрасно, что никакого она не получила международного и сенсационного признания, что ее знали и чтили как вечно обойденную. Иногда неполучение премии, как в случае с Толстым, гораздо более мощный раскат мировой славы. Да и уж если на то пошло, будем откровенны, сегодня Нобелевская премия больше нуждалась бы в Ахматовой, чем Ахматова в ней.

Прочитайте что-нибудь.

Нет, буду я еще читать, что вы.

Ну почему, вы же…

Понимаете, Ахматову я, конечно… Да, пожалуй, я прочту одну вещь. Ахматову я люблю, как вы знаете, бесконечно, и наверное, из всего, что она написала, больше всего люблю одну из «Северных элегий», вот эти пятистопные ямбы, которыми она собственно увенчала свой поэтический путь. Это стихи 1945 года, один из набросков будущего цикла элегий. Самой такой роковой считается Седьмая, которую она вечно писала, уничтожала, переписывала, восстанавливала, но вот из всех элегий этого послевоенного цикла мне наиболее значительной кажется вот эта.

Меня, как реку,

Суровая эпоха повернула.

Мне подменили жизнь. В другое русло,

Мимо другого потекла она,

И я своих не знаю берегов.

О, как я много зрелищ пропустила,

И занавес вздымался без меня

И так же падал. Сколько я друзей своих

Ни разу в жизни не встречала,

И сколько очертаний городов

Из глаз моих могли бы вызвать слезы,

А я один на свете город знаю

И ощупью его во сне найду.

И сколько я стихов не написала,

И тайный хор их бродит вкруг меня,

И может быть, еще когда-нибудь

Меня задушит.

Мне ведомы начала и концы,

И жизнь после конца, и что-то,

О чем теперь не надо вспоминать.

И женщина какая-то мое

Единственное место заняла,

Мое законнейшее имя носит,

Оставивши мне кличку, из которой

Я сделала, пожалуй, все что можно.

Я не в свою, увы, могилу лягу.

Но иногда весенний шалый ветер,

Иль сочетанье слов случайной книги,

Или улыбка чья-то вдруг потянут

Меня в несостоявшуюся жизнь.

В таком году произошло бы то-то,

А в этом — это: ездить, видеть, думать

И вспоминать. И в новую любовь

Входить, как в зеркало,

С тупым сознаньем

Измены и еще вчера не бывшей

Морщинкой.

Но если бы оттуда поглядела

Я на свою теперешнюю жизнь,

Узнала бы я зависть наконец.

Вот это очень здорово сказано, понимаете, потому что зависть ей вообще была несвойственна, потому что как замечательно сказала Мария Васильевна Розанова, я никому никогда не завидовала, потому что всегда знала, что я лучше всех. Абсолютно точное определение, Ахматова всегда знает, что она лучше всех, ей завидовать смешно. Но, конечно, вот эти замечательные слова, узнала бы я зависть наконец, они относятся именно к этой трагической нише: женщина, лишенная свободы передвижения, прикованная к одному городу, к одной стране, к одной литературе, пропустившая несколько великолепных жизней, которые она могла прожить там. Ну не получилось уехать, не смог Гумилев ей устроить отъезд, о котором она летом 1917 года просила, он ничего не смог сделать, и у нее ничего не получилось, не вышло. И вот разговоры, что она сразу же руками замкнула слух, нет, она очень хотела уехать, но не у всех получалось.

И вот ужас в том, что женщина, не прожившая эту жизнь, выглядит достойнее, поэтичнее, красивее, величественнее, чем эмигранты. Получилось так, что она выбрала трагическую, невыносимую, но великолепную участь. И мы все, живя в России, ладим свой образ по Ахматовой, потому что все, кто живет в России, это в сущности все, у кого не получилось уехать, кому не удалось вертикальную мобильность перевести в горизонтальную, не удалось найти другое место. И мы гордимся, и мы наслаждаемся, и мы называем это патриотизмом, или как сказала Ахматова о родной земле, но ложимся в нее, и становимся ею, оттого и зовем так свободно — своею, потому что другой не дано.

У вас не получилось уехать, Дим? Что я сейчас слышу?

Конечно, не получилось. У меня не получилось уехать. Может, еще получится, не знаю, может быть, мне силы не хватило, может быть, внутренней решимости, может быть, мне действительно больше нравится сидеть здесь и гордиться, не знаю, трудно понять. Но ахматовская поза, не скажу, позиция, ахматовская поза для нас для всех, безусловно, великое утешение.

А что школьникам нужно знать об Ахматовой? Я вот думаю, нынешнее поколение молодых, оно как-то все дальше от ее творчества, сейчас другие идеалы.

Да ничего школьникам не нужно знать об Ахматовой. Ахматова поэт не для школьников.

Хорошо, молодежи.

Знаете, я бы сказал, все, что школьникам надо знать об Ахматовой, уже написано в Библии. Вот если бы они внимательнее читали Библию, они бы ахматовскую позицию усвоили, поняли и в каком-то смысле ей бы следовали. Ахматова это наиболее последовательно проведенная в русской поэзии линия — первые да будут последними. Вот она любила повторять, садясь в последний ряд. И это оказалось, я думаю, для нее самой лучшей жизненной программой. Если школьники будут ей следовать, у них все будет в порядке.

Спасибо большое, что были с нами. Это была программа «Нобель» в пространстве Only People. До новых встреч.

 

Не бойся быть свободным. Оформи донейт.

Читать
Поддержать ДО ДЬ
Другие выпуски
Популярное
Лекция Дмитрия Быкова о Генрике Сенкевиче. Как он стал самым издаваемым польским писателем и сделал Польшу географической новостью начала XX века