Лекции
Кино
Галереи SMART TV
Дешевые понты, мода и безопасное бунтарство: что надо знать о Жан-Поле Сартре и как понять его запутанную философию
Читать
26:34
0 9206

Дешевые понты, мода и безопасное бунтарство: что надо знать о Жан-Поле Сартре и как понять его запутанную философию

— Нобель

Герой нового выпуска программы «Нобель» с Дмитрием Быковым — французский философ, писатель, представитель атеистического экзистенциализма Жан-Поль Сартр, нобелевский лауреат 1964 года, отказавшийся от премии с формулировкой «Я не могу позволить себе зависеть ни от какой из существующих институций». По словам Быкова, лейтмотив произведений Сартра — ощущение внутренней тревоги и непоправимой трагедийности бытия. Быков оценивает левые убеждения Сартра как «комнатное бунтарство», которое, по мнению писателя, лучше всего отражено в фильме итальянского режиссера Бернардо Бертолуччи «Мечтатели». Быков рассказал, что взгляды Сартра не потеряли актуальности в наше время, когда автоматизированное бытие современных людей стало причиной моды на «осознанность».

Всем привет! Это программа «Нобель» на Дожде. С нами Дмитрий Львович Быков.

И Александра Яковлева. И Жан-Поль Сартр, нобелевский лауреат 1964 года, отказавшийся от премии с формулировкой «Я не могу позволить себе зависеть ни от какой из существующих институций». Под этим же девизом абсолютной независимости отказался он в конце сороковых от ордена Почетного легиона.

С Сартром, понимаете, отношение мое к нему сложное. Сартр ― это практически весь XX век с пятого по восьмидесятый, семьдесят пять лет безумно напряженной жизни, а написал он столько, что, я думаю, полное его собрание ненадолго бы, ненамного бы отставало от толстовского. Это была его главная форма жизни, он, кроме как писать, ничего не умел и ничего не делал. Это была его форма философствования. И потом, это такой его способ жить. Он действительно, когда не писал, не жил, не существовал. Он подверг существование самой радикальной критике, наверно, само существование, да. Когда человек ничего не делает, его как бы и нет.


И вот мое отношение к нему сложное очень именно потому, что ― собственно, весь цикл я и рассказываю именно о своем отношении, объективную оценку кто же может дать? Объективную уже дал Нобелевский комитет с формулировкой «Оказавшему огромное влияние на наше время», это верно. Он, с одной стороны, вызывает у меня глубочайшую антипатию, как все парижские демагоги, которые философствуют в кафе, живут в кафе, болтают и пишут в кафе и при этом испытывают постоянно левые симпатии, поднимаются на знамя студентами и студентками. А вообще среди студентов моей молодости, моих сверстников очень хорошим тоном считалось обожать Сартра и Камю, и их цитировать, и ссылаться на «Бытие и ничто», главную и самую малопонятную философскую работу Сартра, но это было уж, конечно, для людей попроще, потому что люди посложнее читали «Бытие и время», тогда еще, значит, только что переведенное, Хайдеггера.

И у меня возникало ощущение, что Сартр ― это одни сплошные довольно дешевые понты, мода, и плюс левачество, плюс такое безопасное бунтарство, и что это очень дурно. Вдобавок нельзя не отметить колоссальной путаницы многих его убеждений и взглядов, отказов от них периодически, нельзя не отметить колоссальной двусмысленности в его поведении: то поддерживаю СССР, то ругаю СССР. Как он говорил, «Я не социалист, я гораздо радикальнее социалистов, я иду дальше». Еще немного, и он начал бы кампучийцев уже хвалить за радикализм, а это уже просто для меня вещь совершенно непростительная.

Но я не могу не признать за ним двух очень серьезных добродетелей. Во-первых, та тоска, та тревога, та тошнота, как он это формулирует, которая его постоянно снедает или его героя (Фонтане), это чувство мне знакомо. Вот это ощущение, когда на тебя вдруг, с раннего детства это помню, накатывает вот этот ужас, что ты и есть ты, что это жизнь… «Это я или не я, это жизнь идет моя», как было сказано у поэта. Вот этот ужас, что я ― это я, это экзистенциальное ощущение я с детства вспоминаю, оно меня очень пугало, я пытался его объяснить окружающим и никогда не мог. Сартр тоже пытался и тоже не смог, но по некоторым приметам я его узнаю.

Бытие есть автоматическое, да, как он говорит, бытие официанта в кафе, когда ты скользишь и чуть быстрее, чем надо, чуть четче, чем надо, расставляешь посуду на столе. Вот это бытие для других. А есть бытие для себя, когда ты понимаешь, что ты песчинка, вброшенная в никуда, и это очень страшное ощущение.

Что с нами не так? Я тоже вообще в своей жизни, вот сейчас, когда готовилась, ощутила, что я знакома с этим чувством.

Да!

Когда ты вдруг замираешь в моменте себя.

Да, в моменте, понимая, что с тобой…

И все абсолютно какое-то…

Что ты не читаешь об этом, а что это с тобой, да.

Обесцененно пустое, включая тебя.

Да-да, страшное ощущение, он его ловит.

И в этот момент физиологически я испытываю тошноту.

Это не тошнота, это ощущение, nausea, как это пишется, да, ощущение…

То есть это очень знакомое мне чувство, вам, я не знаю, как другим, но про себя я это очень хорошо понимаю.

Что ты проваливаешься в себя, да.

А второе, за что его можно, понимаете, любить… Меня не очень занимают его парадоксальные реакции, его афоризмы, его общественные взгляды, но источник его беспокойства мне понятен, он существует объективно. Тот автоматизм бытия, то безмысленное, бессмысленное бытие, каким бытует 90% населения современного мира, ― это, в общем, объективная вещь. И Сартр рожден был ее выразить.

Действительно, жизнь современного человека очень осложнена и очень автоматизирована, и в огромной степени большинство людей выполняет свои обязанности, не задумываясь. Людей стало так много, а мир так усложнился, что для того, чтобы в нем просто выжить, человеку приходится о своей экзистенции, а Сартр считается экзистенциалистом, об экзистенции ему постоянно приходится забывать.

Тут надо внести вот эту важную сартровскую терминологическую мысль, терминологическую инновацию. Он совершенно справедливо говорил: «Существование не предшествует сущности». Что имеется в виду? Иными словами, рождение, факт бытования, факт жизни, назовем это так, еще не означает, что вы существуете. Существование ― это еще не сущность. Мало родиться, чтобы понимать.

Сегодня, в современной России и в современном мире, тоже ведь люди пытаются как-то осмыслить эту проблему. Не надо думать, что все сложности и все великие достижения XX века остались в XX веке. Нет, они есть, только сегодня это называется осознанностью бытия, осознанным бытием и этому пытаются учиться в основном у людей Востока, да, или говорят: «Для карьеры современному менеджеру надо быть осознанным».

Сейчас же вообще это очень популярный термин ― осознанность.

Осознанность, да.

Прямо это такой кирпичик в основе нашего бытия.

Для Сартра осознанность ― это и есть существование, потому что когда человек живет, это у него называется бытием для себя, когда он живет не для других, а именно для осознанной жизни, для понимания своей сущности, вот тогда он себе равен. А в остальное время он функция, он официант в кафе.

Естественно, при этом спросить, а как же с идеей бога? А как же Сартр снимает для себя эту проблему? Знаменитый афоризм Сартра, довольно точный: «У человека в душе дыра размером с бога, и каждый забивает ее чем попало» ― это, конечно, циничная мысль и довольно пошлая, потому что ну нет у человека чувства бога, вот и радуйтесь, да. Он чувствует дыру. И я бы вообще сказал, что сила Сартра, а во многом и его друга Камю, которого он надолго пережил, а во многом и Симоны де Бовуар, его жены, спутницы, именно в том, что они чувствовали дыру, понимаете? И то, что они не видели в этой дыре бога, ― это их частная проблема, но спасибо и за то, что они видели эту дыру.

Black hole.

Да, black hole, да, некоторые не видят и дыры, некоторые и живут вообще: «Ой, дай нам, боже, и завтра тоже». У Сартра это ощущение внутренней тревоги, какой-то непоправимой трагедийности бытия присутствует в нем постоянно, присутствует, потому что, как он сам говорил, мир прекрасно обошелся бы без литературы, но, более того, мир прекрасно обошелся бы без человека. Ощущение своей… Понимаете, если уж говорить умные слова, онтологической ненужности, бытийной ненужности, ощущение, что если бы тебя не было, ничего бы не изменилось и было бы не хуже. А еще и отсутствие критериев, да. То есть он видит дыру в душе, ему не хватает, может быть, какого-то последнего метафизического усилия для того, чтобы сказать: «Если у меня есть чувство недостаточности без бога, значит, бог есть».

Дыра размером с мироздание.

Да, да, такой простой логический вывод. Если есть эта дыра, значит, он там должен быть. Если есть эта ниша в моем понимании, ведь ребенку нельзя объяснить, что такое бог.

Если глядеть в замочную скважину, что-нибудь да увидишь.

Что-нибудь да увидишь. Но само ее наличие указывает на наличие ключа. Но он об этом не думает, он до этого не доходит. Может быть, потому что он снимал очень многие свои проблемы с помощью психоанализа, он увлекался психоанализом.

В чем была его слабая сторона? Он любил быть модным, создавать моду, и эта мода на него замечательно спародирована Вианом в «Пене дней», где все читают Жан-Соль Партра и собирают его носовые платки и трубки.

Я только хотела сказать, Жан-Соль Партр ― это, конечно, вообще.

Жан-Соль Партр, да. Но дело в том, что Партр очень во многом похож. Это та же мода, увлечение всем левым, всем новым, а он страшно увлекался леваками. Рискну я провести такую параллель: он в леваках находил то же, что Зинаида Гиппиус находила в левых эсерах, бомбистах, террористах. Она говорила: «Это новые святые». Вот для него это новые святые, только без бога, без религии.

Есть у него, действительно, какой-то барьер в душе, мешающий ему признать любую иерархию. Ключевое понятие в его философии ― свобода, человек каждую секунду сам творит себя, нет… Это, кстати, очень дельная мысль, что человек ― это не то, что есть, а его усилие стать человеком. Это фраза Ницше, и он ее абсолютно точно реализует. Он говорит, что каждый день человек должен делать новый этический выбор. Я думаю, что Сартр уже вплотную подходит, скажем, к теории такого замечательного поляка Лешека Колаковского о том, что никакой этики нет, а каждую этику мы творим, каждый поступок мы решаем ежедневно. Никакой готовой системы быть не может.

Мысль Сартра о том, что человек должен ежедневно достраивать самого себя, потому что то, что есть, ― это еще не результат, ― это замечательная мысль, вполне готовая. И свобода, и ответственность, и то, что человек каждую секунду выдерживает пытку свободой, но, кроме этой пытки, у него ничего нет, ― все это очень мило.

Но почему он увлекается всякой вот такой новизной, особенно новизной деструктивной, новизной студенческих волнений 1968 года, которые были для него сущим праздником, да, с портретами Мао на баррикадах, это все, можно понять. Сартр как-то вызывающе антибуржуазен. Под буржуазностью я здесь понимаю любую стабильную жизнь, любую сделанную карьеру, любой успех, любое трехразовое питание.

Он такой бунтарь, бунтарь, конечно, комнатный, конечно, очкарик, конечно, особенности сартровского быта очень точно показаны в фильме Бертолуччи «Мечтатели». Ведь все эти мальчики и девочки, начитавшиеся левацких книжек, когда начинается настоящий бунт, прячутся в панике, потому что они этого боятся. Они комнатные бунтари, диванные. Но то, что им кажется недостаточной французская, да вообще любая европейская автоматическая жизнь, потому что она вызывает у них экзистенциальную тошноту, ― это совершенно правильно.

Это очень хороший признак, и Сартр об этой внутренней тревоге ведь не зря говорит. Он чувствует в себе экзистенцию, то есть подлинное бытие, которое требует действий, которое не хочет мириться с несправедливостью, которое хочет реализовываться в творчестве и так далее. Но он прав и в том, что современная жизнь европейская на каждом шагу глушит эту экзистенцию, она загоняет ее куда-то очень глубоко. Посмотрите на современную русскую жизнь, в которой, казалось бы, экзистенции уже не осталось никакого места, она загнана в самое глубокое подполье, и именно в России, как всегда, эта экзистенция победит, потому что нигде больше ее так не бьют ногами и нигде больше не получают от нее таких ответов. Все-таки действие равно противодействию, Ньютона никто не отменял. Ведь то, что происходит сегодня в России, ― это в чистом виде бунт экзистенции. И Сартр был бы на нашей стороне.

Почему он симпатизировал СССР, понятно, потому что СССР ― это все-таки прорыв к свободе большей, чем буржуазная. Но СССР обуржуазился, предал свои идеалы, стал конформным, изменился, и поэтому в 1964 году он уже критикует СССР довольно резко, а в 1968-м просто начинает топать ногами. Здесь нельзя отказать ему в известном чутье, потому что все-таки советский человек, например, в пятидесятые годы, в годы оттепели жил более осмысленно, почему Сартр и так восхищался советским оттепельным искусством, встречался с поэтами-шестидесятниками, восхищался советским кинематографом.

Это такой как бы аналог Антониони в философии, да, вот это отчаяние, тоска, одиночество и ужас автоматического бытия, трилогии некоммуникабельности. Это в Сартре очень ярко. И чего у него совершенно нельзя отнять, понимаете, все-таки не зря он свою автобиографическую книгу назвал Parole, «Слова», собственно, его знаменитые слова ― это и есть его единственная жизнь. Его жизнь была писать, он писатель по преимуществу, что бы он ни писал, трактаты, газетные колонки, памфлеты, он очень хорошо выражает то состояние, понимаете, вот это любимая моя цитата, то состояние, которое порождает его путаную, бессвязную, совершенно непоследовательную философию. Но состояние это подлинное, понимаете?

«Мне так нравилось вчерашнее небо, стиснутое домами, черное от дождя, которое прижималось к стеклам, как трогательное лицо. А нынче солнце совсем не трогательное, куда там. На все, что я люблю: на ржавое железо стройки, на подгнившие доски забора ― падает скупой и трезвый свет, как взгляд, которым после бессонной ночи оцениваешь решения, с подъемом принятые накануне, или страницы, написанные без помарок. Четыре кафе на бульваре, которые ночью искрятся огнями по соседству, ночью они не просто кафе, а аквариумы, корабли, звезды, а сейчас они утратили все свое двусмысленное очарование».

Это гениально сказано, и вот это ощущение, я тоже люблю подгнившие доски и ржавые лестницы, я тоже люблю дух городских окраин, я тоже люблю всякую маргинальность. И я так же, в общем, как он, чувствую себя среди людей: я хочу, конечно, чтобы они меня слушали и понимали, но я через пятнадцать минут от них бегу, куда глаза глядят, повторяя его любимую формулу, в общем, эффектную и пустую, как все формулы: «Ад ― это другие». Сказано это в «Стене». Это пошлятина страшная, потому что ад ― это ты сам без других. Но это как говорила Ия Саввина: «Когда я сижу одна, думаю: вот ад. Потом иду к людям и через десять минут думаю: вот ад».

Как скажут психологи, это перекладывание ответственности.

Да, вот Сартр, кстати, очень любил этот термин. Он говорил, что вы все перекладываете ответственность на правительство, на бога, на обстоятельства, а надо же отвечать за себя. Экзистенция, которая в нем действительно билась, ― это самое живое.

Конечно, он писатель не того класса, как Камю, конечно, Камю просто гораздо изобретательнее. Но, с другой стороны, Сартр как-то трогательно беспомощнее, как-то откровеннее. Камю ― сильный человек, а Сартр ― это именно мечтатель из фильма «Мечтатель», понимаете, который вызывал демонов толпы и довызывался. Но меня устраивает очень в нем то, что за семьдесят пять лет своей жизни и славы он ни на чем не успокоился, понимаете? Он отказывался от художественного творчества, прекращал писать, возвращался к писанию, уходил от публичности, возвращался к публичности. Он никогда не был доволен, он как Годар, если угодно. И неважно, что почти все фильмы Годара плохи, важно, что они все разные.

И наличие рядом с нами Сартра как-то говорит: «Ребята, вы все такие самодовольные, а кто вы все по сравнению с ним?», да? Это я когда читаю 90% современных российских писателей, мыслителей, философов, да, я хочу сказать: «Ребята, сколько же в вас самодовольства и чувства причастности к конечной истине, а вы все не стоите одной минуты тошноты, которую испытывал Сартр, да, идите-ка вы все».

Поэтому Сартр ― это вечный укор. И то, что он отказался от премии, ― это тоже жест гораздо более достойный, чем все усилия по ее получению.

Он же попал в этот, я не знаю, нерв, наверно, неправильно говорить.

Он попал в ощущение большинства.

Вот это, да, ощущение пустоты, какой-то бесцельности жизни.

Именно поэтому, да, ощущение, что твоя душа бьется, не находя выхода.

На это же откликнулись.

Да.

Его же не зря так любили, не знаю, мифологизировали, да.

Он абсолютно не зря стал кумиром, его кумирство абсолютно заслуженно. И то, что он стал попсовой фигурой, фигурой поп-культуры…

Да, он ушел куда-то в эти же кафешки.

Да, но это не его вина. А что делать? В Париже кафе, кто жил в Париже, тот знает, в Париже кафе ― это главная форма существования жизни. В парижской квартире кухонька почти не предусмотрена. Ты идешь в кафе, сидишь там, там философствуешь, пишешь, общаешься с людьми, смотришь в окно на этот дождь парижский. Кто там не сиживал, тот экзистенции не понимает.

А вот то, что он так, не знаю, восхищался, к Советскому Союзу тяготел, ― это не потому ли, что… Это я уже сейчас фантазирую, конечно. Что ему казалось, что жизнь советского человека как-то более наполнена смыслом каким-то, нет?

Иногда жизнь советского человека была настолько…

Казалась, я говорю, казалась. Это не значит, что так и было.

Иногда она была настолько плоха, что ему было не до экзистенции.

То есть ему оттуда казалось, что здесь есть некий смысл.

Да, я понимаю. Он бывал же здесь.

Да.

Но, с другой стороны, жизнь советского художника менее зависела от денег, во многих отношениях ― менее от издательской конъюнктуры, от моды, от фальши. В Советском Союзы были честные художники. Понимаете, потом все-таки, что бы мы ни говорили, мы говорили сегодня о Черчилле, да, говорили о Гамсуне, мы говорим о Сартре, и нельзя не признать, что для интеллектуальной жизни XX века именно советский проект был главным вызовом. Потому что, смотрите, сейчас я главную вещь сформулирую, наверно.

У советского проекта очень много общего со всеми тоталитарными проектами, да, которые ожидал крах. А советский проект выжил, потому что что-то в русской душе мешает осуществиться тоталитарному проекту.

Ох уж эта загадочная русская душа! Никому покоя не дает.

Да, даже сейчас мешает. Понимаете, в России всегда рассказывают анекдоты о властях. Тотального обожания властей, как было при гитлеровской Германии, в России не было никогда. В России существует огромная подушка между строем и человеком.

Наверно, советский проект интересовал Сартра, как в фильме Кончаловского «Дорогие товарищи!», как чудовищные условия, в которых, однако, есть что-то для периодического формирования замечательных людей. То есть все плохо, но люди иногда получаются гениальные. Знаете, как в этом знаменитом анекдоте, да? Японец приезжает из СССР, ему говорят: «Какое ваше главное впечатление?». «Дети» ― «Почему дети?» ― «Потому что все, что вы делаете руками, получается ужасно».

Так вот, лучшее, что есть в Советском Союзе, ― это люди, потому что все, что делалось руками, получается ужасно. Но люди каким-то чудом при этих идиотских условиях, так получилось, что чудовищные условия советского проекта были оптимальны для русской души. Это как у Набокова, «нетка» приставляется к уродливому чему-то, и мы видим гармоничное. Это у Дали есть такие картины, которые становятся картинами, только когда они отражаются в бутылке.

Советский Союз был той уродливой бутылкой, в которой отражалась такая же странная душа, а вместе это давало гармоничное сочетание. И сколько мы сейчас смотрим, Советский Союз, особенно пятидесятых годов, был оптимальной средой для существования хорошего человека. Вот как-то так получалось. Потом он испортился, сгнил, все стало плохо. Но в пятидесятые-шестидесятые годы тут многое было любопытно, и поэтому как ни говори, а все-таки Советский Союз был главным событием XX века, потому что русская душа не дала ему превратиться в фашизм, не дала ему превратиться в Кампучию, в полпотовщину, понимаете? Русская душа умеет быть человечной в невыносимых условиях. Если бы она умела быть человечной еще и в остальных, цены бы ей не было.

Но Сартр вот эту русскую душу чувствовал, как ни странно, очень хорошо, поэтому он понимал, что единственной альтернативой фашизму в сороковые годы был коммунизм. И сколько бы он ни ругал… Кстати говоря, Камю-то от коммунистов отошел очень резко, он начал их проклинать почти сразу, а антиколониальное движение вообще не поддержал, на чем они с Сартром и рассорились. Но именно в сороковые годы не было другой альтернативы фашизму. Вот об этом полезно помнить. Черчилль, конечно, Черчилль ― это очень не для всех, а советский проект не зря казался Сартру серьезным вкладом в антропологию. Это другая антропология.

Как женщина, не могу не спросить про его отношения с Симоной де Бовуар.

Про Симону де Бовуар я встречал совершенно взаимоисключающие точки зрения. Одни говорят, что она была красавица, а другие ― что она была просто уродина.

А я думала, другие ― что она была умница.

Нет, умницей она была объективно, с Сартром поживешь ― и не того наберешься. Говорили, что она была очень красива в молодости. Я не знаю, мне кажется, что Сартру как-то эротика была не очень и нужна. «Ад ― это другие», он не очень был способен к любви, мне кажется. Но разговаривали они, думаю, много и с интересом.

Ну да, они же договорились, что мне и интересно, хранить друг другу интеллектуальную верность, никогда не были женаты…

Да, она очень много изменяла ему, да.

Это они даже изменой не называли, насколько я понимаю. У них была интеллектуальная верность, они выбрали друг друга себе в…

Трепались они неутомимо. Я думаю, что Симона де Бовуар была лучший собеседник в его жизни, почему и пережила его совсем ненадолго. Не с кем стало поговорить.

Вот в чем смысл жизни.

Да, так что ад ― это не другие, ад ― это их отсутствие.

Отсутствие других.

Услышимся через неделю. Пока!

Всем спасибо. Это был Дмитрий Львович Быков.

И Александра Яковлева, редактор и спутник мой неизменный, моя Симона де Бовуар. Оревуар!

Нас любезно принимало пространство Only People, спасибо им большое. Оставайтесь с нами, всем пока!

Читать
Другие выпуски
Популярное
Лекция Дмитрия Быкова о Генрике Сенкевиче. Как он стал самым издаваемым польским писателем и сделал Польшу географической новостью начала XX века