Программа «Как все начиналось» вернулась! Первым гостем Михаила Козырева после отпуска стал режиссер фильмов «Такси-блюз», «Остров», «Свадьба» и множества других картин Павел Лунгин. Он рассказал почему «Остров» сейчас не стал бы популярным, как спаивал иностранный отдел кинематографистов ради визы, что его спасло от прожигания жизни, как Каннский кинофестиваль изменил себе, какое предсказание он дал Владимиру Машкову и о съемках фильма о Березовском.
Моё почтение, драгоценные зрители телеканала Дождь! Меня зовут Михаил Козырев, в эфире очередная передача из моего цикла «Как всё начиналось». Я надеюсь, что это не первая передача, которую вы смотрите, и вы уже в курсе того, что мы вспоминаем девяностые во всей красе.
Разговариваю я, как правило, с людьми, которые повлияли на это десятилетие, которые его помнят и у которых есть своё четкое ощущение, оставшееся после девяностых. Представляю вам с удовольствием и с уважением моего сегодняшнего гостя, режиссера Павла Семеновича Лунгина. Спасибо, что добрались до нас.
Давайте начнем с восьмидесятых и с рубежа вот этого, восьмидесятые-девяностые. Ведь очень сложно сейчас понять, до какой степени вдруг совершенно изменилась страна, и вообще разные ощущения, которые носились в воздухе. Вот что у вас осталось как такой сгусток впечатлений от восьмидесятых? Вы же вели очень интересный образ жизни в восьмидесятые, фильмов пока ещё не снимали, только писали.
Да, я, в общем, свой тип жизни описал где-то в фильме «Такси-блюз», если вы его видели. Но я работал не таксистом, а скорее саксофонистом. Это было поколение людей, когда мы не верили, конечно, в восьмидесятых, что Советский Союз кончится. Нам казалось, что он вечен, как египетские пирамиды. И мы, в общем, как-то жили наоборот, мы жили наоборот, мы много пили, много занимались саморазрушением, мы много валяли дурака, мы ни к чему не относились серьезно. Мы не очень бегали за деньгами, что-то делали, меняли местами день и ночь и абсолютно не верили никаким идеологическим официальным вещам.
Это была такая вот жизнь, как дети, которые играют под столом, знаете, когда обыск идет в семье, рядом с тобой топают сапоги кирзовые, а ты там сидишь, закрытый скатертью, под столом и играешь в какие-то свои прелестные игрушки. Были стихи, была китайская философия, был Жуань Цзи. Была дружба очень большая. Дружба была одним из основных вообще наших времяпрепровождений. Ну, и любовь, конечно.
Вы как-то описали, что культурный код и возможность обаять девушку заключались в знании наизусть стихов Мандельштама.
Как у кого. Кто-то, наверно, и Есениным пробавлялся.
Не Мандельштамом единым!
Да, не Мандельштамом единым. Просто это некоторая метафора, что мы всячески отмечали свою непринадлежность к элитам. Видите, с тех пор я не могу носить рубашку с галстуком, потому что это, не знаю, для негодяев и для каких-то чужих людей. А для чиновников я с трудом влез в пиджаки, я смотрю, ты тоже сохранил форму одежды восьмидесятых годов.
Это, в общем, как ни странно, было время, с одной стороны, безнадежное, но с другой стороны, довольно счастливое. Оно было беременно чем-то и оно было безответственно. Деньги тогда значили мало, водка стоила по три рубля, как мы помним, по три шестьдесят два. Еду какую-то мы доставали. В общем, это была беззаботная, легкая такая однодневная жизнь, смысл которой состоял в том, что мы не похожи на власть.
Мы говорили о том, что пороку предавались вот эти маргиналы, в число которых и вы тоже входили, и, в частности, герой «Такси-блюз», которого потрясающе абсолютно ― для меня весь фильм был большим потрясением ― играет Пётр Мамонов, он же тоже живет, прожигая жизнь. И огромное, в общем, количество исключительно талантливых и многообещающих людей мы потеряли за этот период времени, просто некоторые не дотянули до этого.
Вы прожигали жизнь точно так же. Вас-то что спасло? Как вы сумели выбраться из этого состояния и вдруг осознать, что всё меняется и надо чем-то заняться серьезно?
Даже не знаю. С одной стороны, может быть, слабый желудок. С другой стороны, потому что у Петра Николаевича железная печень совершенно. И вообще он железный человек, как ни странно. Он вырезан из такого очень крепкого дерева и в этом смысле бессмертный совершенно человек.
Но если говорить о нем, то его спасительной вот этой хворостиной, за которую он уцепился, стала вера.
Да.
Он, в общем, из людей, которых я знаю, за которыми я внимательно слежу, один из самых искренних и истово верующих людей.
Он действительно становится лучше от веры, и то, что ему не могли запретить люди, так сказать, он не принимал запретов человеческих в гордыне своей, ни врачей, никого, но запрет от высшего существа для него как-то значим оказался. И он, в общем, занимается тем не менее скульптурой своей души, он режет её немножко.
Но всё равно он ― это он. Понимаете, это очень интересно, что он по сути всё равно не изменился. Но, в общем, спасся, спасся, жив. И многие спаслись. Многие из моих приятелей тоже не дожили, многие умерли скоропостижно, многие спились. Многие уехали и как-то растворились там, рассосались, потому что эмиграция тех лет была не очень удачливая и не очень счастливая.
Но времена менялись, понимаешь, времена менялись. Вдруг оказалось, что перестройка, конечно, была в первую очередь связана с открытием правды о лагерях и о Сталине. Потому что, в сущности, в общем, после XXII съезда десталинизация была каким-то образом остановлена. И вдруг снова пошли материалы о лагерях, пошли материалы о неправде, пошли материалы о несвободе.
«Дети Арбата».
Да-да-да.
Потом публикация Солженицына.
Солженицын. Весь этот самиздат, который вдруг стал официальным, полуофициальным или совсем официальным, спектакли. И это происходило с какой-то огромной скоростью и очень легко. И люди как-то… Повсюду был воздух. Я хочу особенно сказать, что воздух был настолько наполнен этим легким чувством счастья, свободы и ощущения, что всё возможно, что всё впереди, стали ездить легко за границу и возвращаться, можно было, продав компьютер, который ты там покупал, жить чуть ли не год за него.
Вообще ощущение ожидания. Ожиданий, обманутых надежд, можно сейчас сказать. Но ожидания были совершенно великие, и общество было потрясающе чуткое. «Огонёк», ты помнишь, что такое были эти статьи в «Огоньке»?
Конечно. Я помню, первая работа моя в Москве была на радио «Максимум», в этом доме на Пушкинской площади, в котором «Московские новости».
Да-да-да.
И невозможно было попасть в здание, потому что толпы стояли, вывешивали эти развороты, «Московские новости», и каждое утро туда невозможно было попасть, потому что люди настолько жадно впитывали каждую статью, каждую новость!
Когда я снимал «Такси-блюз», а мы его снимали, может, я тебе потом расскажу немножко больше, я понял, что официальный «Мосфильм» меня раздавит, я не смогу там это снять. Тогда было такое творческое состояние, что всё очень легко придумывалось. Я легко взял Мамонова, который до этого не играл, может быть, в «Игле» сыграл эпизод.
Эпизод. Да, у Нугманова. Вот этого врача-наркомана.
Да, но такую огромную роль ― никогда. Утвердил его французами, сказал, что мы будем снимать в квартире, не надо нам никакой студии. Мы сняли огромную квартиру на Солянке под выселение дома, половину сделали нашей декорацией, половину ― нашим офисом. И у нас там всё время, я помню, стоял телевизор в офисе, и шел тот самый съезд депутатов, когда были все скандалы, когда Ельцин, Горбачев, когда засвистывали Андрея Дмитриевича Сахарова, когда встал этот прокурор из Свердловска, как его звали, не знаю, ты помнишь? И отдал своё место Ельцину.
Да.
И как-то это всё было вместе. Между кадрами, между планами перестановки, я бежал туда, быстро смотрел, как-то впитывал это и опять бежал обратно, и мотор, и снимал Петю. И вот это чувство дало какую-то такую… Я никогда не был так свободен, конечно, как в то время. Я никогда не забуду.
Для меня это было счастливое время. Все говорят о лихом времени. Конечно, я, может быть, тут не объективен, потому что у меня так получилось, что сценарий был и были какие-то, хоть и очень небольшие, деньги, и французы поверили в эту историю.
Почему, кстати?
Это интуиция продюсера. Я был с очень хорошим продюсером, попал к нему совершенно случайно. Я отправил туда сценарий с одним совершенно не знакомым, полузнакомым человеком, потому что тогда очень много приезжало иностранцев. Приехал француз, какие-то он картины покупал, что-то ещё, все они были тогда здесь.
Потому что мы не понимаем, что означало для Запада, особенно для Франции очень левой, социалистической и прокоммунистической всё-таки, что такое было для неё вот это вот разрушение, начало разрушения Советского Союза. Это были какие-то… Их так же, по-моему, лихорадило, как и нас.
И он взял этот сценарий, и они через полгода мне позвонили. Они его как-то перевели, и Марин Кармиц, замечательный продюсер, такой человек сложный, но очень интересный, блестящий, его прочитал и вызвал меня. Я могу долго рассказывать, как я выезжал, как я получал визу, как мне не хотели давать визу, как я уговаривал, спаивал из нашего иностранного отдела Союза кинематографистов, как я ходил…
Деталь, которую аудитория, большинство аудитории сейчас не понимает. Нужно же выездную визу было получать!
Мне надо было подписать характеристику, прошение на выезд, и тогда я мог получить заграничный паспорт и купить билет. И когда там мне отказали в секретариате Союза от ревности, от того, что я имел глупость сказать, что меня приглашает продюсер, это вызвало какую-то совершенно такую злобную реакцию.
И я начал ходить в иностранный отдел и поил их. И я их допоил до того, каждый день приходил, я не знаю, или с виски, или тащил их в ресторан наверх, и допоил их до того, что у них уже печень стала отниматься. Они взмолились и спросили: «Что тебе надо? Что ты хочешь-то от нас?». Такая дружба. Андрюша Семенов, царствие ему небесное, помню его.
Я говорю: «Ребята, надо подписать, меня зовут, у меня гибнет, мне звонят, меня не выпускают». И они говорят: «Подожди, вот он уедет, Смирнов уедет на следующей неделе, мы тебе это как-то тихонько подпишем». Так оно и было.
Вот, и когда я чудом выехал туда, в Париж, вошел, это было, конечно, счастливое стечение обстоятельств. Я вот понимаю, что моя судьба на самом деле висела на тонкой-тонкой паутинке, такой тоненькой, что даже удивительно. Потому что мама, то, что она мучала меня всё детство, заставляла заниматься французским, я потом не занимался много лет, мне уже было 39 лет. Первый фильм, что, кто, почему? И вдруг всплыл этот французский, я заговорил по-французски с этим Кармицем. В общем, как-то всё это произошло.
Мамонова без проб утверждали?
Вы знаете, я его…
Легко ли вообще он согласился в принципе?
Он согласился.
Вызов-то такой, главная роль в огромном полнометражном фильме.
Да, но он прочитал сценарий, он ему понравился. Потом, что-то я помню, он уезжал в Лондон, потом мы договорились, в Лондоне он безобразничал. Его туда тоже вызывал Брайан Ино. Тогда всё-таки всех мало-мальски талантливых людей вызывали. Их тогда вызвал знаменитый продюсер, ты, наверно, знаешь его, Брайан Ино.
Конечно.
Как сейчас помню. И хотел с ними работать, со «Звуками Му».
Да.
Но они там, по-моему, хулиганили, вели себя плохо.
Не оправдали ожиданий.
Да.
Они выпустили, одна четверть винилового диска у них и называлась, вот эта «Русская волна».
Да, они что-то писали. Потом он начал ругаться с группой, потом у него началось… В общем, с Брайаном Ино ничего не получилось. Он там так насвинячился в Лондоне, видимо, что зашился, подшился. И это спасло нас, потому что мы зато сняли фильм без проблем.
То есть во время съемок всё было нормально.
Да, во время съемок было нормально. Но вот это чувство, что вообще всё можно, всё могу… Я не удивился, и фильм пошел в Канны и получил приз.
Да, про Канны расскажите ещё, как это было?
Ну что рассказывать? Хорошо было.
Происходило…
Кино понравилось, хорошо. Я как-то…
Но приз ожидали? Или это всё было неожиданностью?
Я не думаю. Ну а как можно ожидать приз, слушай? Как можно ожидать приз?
Сейчас я уверен, что все продюсеры, которые набили руку на различных фестивалях, картины, которые они везут, очень всерьез оценивают. Есть ли шансы, нет. Они выбирают, на каком фестивале показать, а где не показывать, куда ставить. Сейчас это выросло уже просто…
На самом деле два-три… Сейчас это уже стало каким-то, а тогда совсем другое было. Это был конец невинного времени, понимаешь? На самом деле разрушение Берлинской стены и падение Советского Союза означало какой-то конец вообще, la fin de la belle époque.
Прекрасной эпохи.
Belle époque, прекрасная эпоха кончилась. Понимаешь, кончилось время идеализма, кончилось время, когда действительно мир зла, но, значит, был и мир добра, кончилось время беззаботной жизни в Европе. Арабы тогда не убивали, не бунтовали, люди все друг другу улыбались. По Парижу можно было… Весь Париж был каким-то таким необыкновенно открытым, легким, недорогим городом. И это всё вдруг кончилось.
Как ни удивительно, фестиваль, Каннский фестиваль был тогда очень демократичным. Там не было всех этих ужасных охранников, не было гламура такого, не съезжались осыпанные бриллиантами тетки с охранниками и так далее. Понимаешь?
Сложно представить, что когда-то такого не было.
Я тебе клянусь! Это всего в девяностые годы. Ты не поверишь, в девяностые годы никто не говорил о том, сколько заработал фильм. Ну, заработал, хорошо. Но главное был какой-то гамбургский счет, главное был успех, главное было, хороший фильм или нет.
Сейчас же никто не говорит, хороший фильм или нет. Говорят: «Фильм у нас заработал миллиарды».
Кассовый, сейчас главный комплимент ― кассовый.
Все говорят: «Сколько собрал?».
У любого кино главный критерий.
И все режиссеры с больными глазами спрашивают друг друга: «Ну сколько у тебя? Сколько? 30, 50, 500 миллионов?».
Да.
И так далее.
И тогда люди ходили без охраны. Знаешь, этот фестиваль произвел на меня такое… Я потом был уже, ещё через десять лет, скажем. Я потом поехал ещё два раза в девяностые, каждый раз было всё хуже и хуже. А потом, вот сейчас уже совсем Канны какие-то ― это сплошная полиция, одна охрана, мускулистые люди и так далее. Везде толпы, пройти нельзя.
Но тогда я помню, как ко мне подходили братья Тавиани на улице просто. В кафе к тебе мог подойти официант, сказать: «Я посмотрел ваш фильм, поздравляю, так интересно». Подходит девушка какая-то, говорит: «Вы меня, наверно, не знаете, я Настасья Кински». Я говорю: «Я вас знаю, я не узнал». Это было другое время, конечно.
А вот я помню свои ощущения, первое попадание из Советского Союза на Запад. Да, у меня в данном случае это была Швеция, а потом была Великобритания. С какими иллюзиями относительно жизни на Западе, попав в Париж, вам пришлось расстаться? Что для вас оказалось совсем не так, как вы представляли?
Потому что мы же привыкли к тому образу, который у нас в головах был. Я не говорю про советскую пропаганду, просто мне, например, казалось, что это просто рай на земле, проблем вообще никаких не существует.
Да.
Ну, в Швеции их реально практически не существовало. Но когда ты попадаешь и задерживаешься там на какой-то существенный промежуток времени, ты понимаешь, что, в общем, внутренние проблемы всё равно есть везде. С какими иллюзиями вам приходилось расставаться?
Ты знаешь, самые большие иллюзии были, что люди там живут совсем по-другому, чем они жили в Москве. То есть те же люди, оказавшись во Франции, на своей родине, в своей системе, в своем окружении, оказались гораздо более расчетливыми, холодными и, в общем, подчиненными такому…
Всё-таки Европа ― это распорядок, Европа ― это рациональность, Европа ― это много работы, мало свободного времени. И этого праздника постоянного московского, в котором они пребывали у нас, переходя из дома в дом, на выставках ― там ничего похожего не было. Ты вдруг сталкиваешься с тем, что…
От Франции такое сложное чувство, понимаете? Все ругают французов, я не хочу ругать французов. Французы на самом деле хорошие вообще. Все кричат о том, что они скупые, и это неправда, мне кажется. Они просто внутренне очень сдержанные, они абсолютно не хотят вот кидаться в такие отчаянные отношения, они не хотят открывать тебе душу, как мы привыкли и хотим.
Если они с тобой подружились, то это надолго. Потом у меня появилось там много друзей. Но это сухая, суровая какая-то проза жизни. Она вдруг придавливает тебя, и ты понимаешь, что, во-первых, ты маленький, что ты никому не нужен, что всё-таки людей ты скорее развлекаешь. Потом ты понимаешь, что ты всё-таки никогда не будешь своим. Но, наверно, и не надо быть своим, но мы тогда жили с ощущением, что надо, чтобы тебя любили. Это сейчас я уже понимаю, что это не обязательно.
У меня одна подруга, которая учится и работает в научной сфере во Франции, очень хорошо это сформулировала. Она сказала: «Нет запроса на дружбу».
Нет.
Его нет. Это реальность, надо как-то с ней…
Переходим к девяностым, которые обозначены были как раз выпуском «Такси-блюза». И потом был фильм «Луна-парк». В чём была разница в приёме зрительском этих двух фильмов у нас в стране?
У нас ― я не знаю, я тогда перебрался уже во Францию, хотя все свои фильмы я снимал в России. Но тогда у меня появились французские какие-то деньги, хоть и небольшие, тогда можно было снять просто за совершенно смешные деньги.
«Луна-парк» тоже был на Каннском фестивале, в конкурсе основном. Знаешь, фильмы бывают in the right time and the right place. Два раза у меня, например, было попадание фильма. Это «Такси-блюз» и это «Остров». Я, кстати, между нами, думаю, что если я бы снял сейчас «Остров», например, то он бы не имел такого успеха, потому что тогда был какой-то внутренний запрос на покаяние, на стыд. Это было то время, когда люди ещё готовы были воспринять эту какую-то боль за то, что ты сделал. И очень многие мужики так это и восприняли.
Сейчас, вы думаете, такого нет?
Нет. Мне кажется, что ворота возможностей закрылись.
Настолько изменилось время?
Вот бывает, открываются как бы у государства нашего ворота возможностей. С 1990 по 2000 год были какие-то ворота возможностей, которые мы не использовали. Теперь надо снова ждать, может, сто лет, когда они откроются, понимаешь?
Точно так же и для фильмов, например, ворота возможностей вдруг закрываются так. Потому что это же иррационально. Почему фильм вдруг всем нужен, а потом через год никому не нужен? Или ты его сделал на год раньше, а потом ты смотришь: вот ведь когда надо было, эх ты, поторопился с этим длинным носом, с нюхом, так сказать.
Чуть раньше ― пролетел, чуть позже ― опоздал.
Да, да. Вот, например, «Луна-парк» явно был сделан слишком рано, потому что я уже тогда почувствовал. Если фильм «Такси-блюз» ― это всё-таки фильм о несостоявшейся гражданской войне, о том, что общество будет разделено на тех, кто вошел, и на тех, кто остался там, в старом, и ненавидит. Обречены ли они? Они любят друг друга, ненавидят и подавляют друг друга. И вот что это и есть.
Но тогда уже в «Луна-парке» я понял, что эта большая идеология распадется и возникнет огромное количество мелких сект, национализмов, ненавистнических вещей и так далее. И действительно. Но я это сделал как-то рано, тогда люди даже не поняли, по-моему, о чем я говорю. Когда потом уже началась ненависть к кавказцам и к евреям, когда начались в Берлине турецкие погромы, на которые потом ответило мусульманство, и так далее. Но вот этот распад больших идеологий, коммунизма, либерального капитализма, на множество мелких сект ― это очень опасный период, потому что он, конечно, взывает к ненависти.
И я сделал такую историю. Тоже снимал бог знает как, снимал тоже вне студии, находил качков, непрофессиональных актеров. Олег Борисов у меня играл и качки люберецкие. Вернее, из Орехова-Борисова, врать не буду. Потому что тогда было это время, это было время качков. И тогда только открыли «Макдональдс». И я помню, что эти ребята прибежали ко мне, их там человек пять основных, такие здоровые. И говорят: «Всё, мы взяли очередь! На Пушкинской были, взяли очередь в „Макдональдс“! Наша теперь очередь! Всё, мы контролируем очередь!».
Серьезная веха в их росте, в авторитетах!
Да.
Взяли поляну. Но без ненависти к тому, что это западная вырожденческая франшиза.
Да нет, нет. Но если ты помнишь, я назвал их чистильщиками. Потом были уже какие-то наши группы, которых тогда называли чистильщиками. И начинается это…
Там, кстати, очень смешная история. Начинался этот фильм со сцены такой, сна, такого кошмарного сна героя, когда они, хорошие ребята-чистильщики… Это было на пустыре, который сейчас застроен «Новинским Пассажем». Тогда это было такое пустое место, мне нравилось очень это место, потому что оттуда был вид на площадь Восстания. Я очень люблю эти высотки сталинские, мне было важно, что там есть всё время этот символ.
И против них огромное количество черных мотоциклистов на багги, с черепами, с американскими флагами. А знаете, кто был предводитель? Кто привел нам этих?
Я могу, у меня есть одна-единственная идея.
Залдостанов, Хирург.
Да, Хирург.
Именно Хирург был главным противником нашего чистильщика. Там даже, если вы посмотрите, есть единоборство. Он едет на багги, он душит героя.
То есть в ту пору для него харлей был божеством.
В ту пору он да, да. И да, смешно, что это был Хирург. Его уже тогда звали Хирург, уже тогда «Ночные волки» не были такими опасными, были вполне безобидными, казались неплохими ребятами.
И вот история вокруг национализма, может быть, была слишком рано. Но там потрясающая роль Олега Борисова, не знаю, по-моему, так как она такая сложная роль, то о ней почему-то мало говорят. Я очень люблю этот фильм.
Я хотел услышать истории ещё по поводу двух картин, потому что у меня в это десятилетие и та, и другая тоже стала вехой. Это «Свадьба» и «Олигарх».
Давайте сначала о «Свадьбе» несколько слов. Для меня это тоже было очень сильное впечатление. Я помню, что я оглушенным абсолютно вышел из зала. Я не помню, с какой девушкой я ходил на фильм, но я помню, что у нас после этого было какое-то очень жаркое обсуждение, вплоть до хлопанья дверей и ухода курить на балкон, вот это вот всё. Вы как-то сказали, что «Свадьба» ― это о пробуждении духа.
Да.
Расшифруйте, пожалуйста, эту формулировку.
На самом деле «Свадьба», если кто видел, фильм уже давно вышел, «Свадьбу» я делал очень забавно. Знаете, что было забавно? Я подумал, потому что в это время я жил то во Франции, то в России, между двух миров, и тогда начали все говорить о том, что Россия кончилась. Помните эти все крики о том, что геноцид русских? Геноцид, распадается, ужасно!
И я написал этот сюжет со своим другом, драматургом Александром Галиным. И, в принципе, история очень простая. Про парня, который хочет, который так любит девушку, что готов взять на себя преступление, которое он не совершал, лишь бы ему дали жениться. Вот ему нужно сегодня жениться, потом он готов идти в тюрьму, черт с ним.
И мы поехали снимать в Тульскую область, город Липки. Тоска, клуб монументальный такой, сталинский, с колоннами, построенный немцами военнопленными. Шахта, которая закрыта. Люди носят яйца, им отдавали зарплату яйцами, они всё время ходили с авоськами яиц.
И я думал, что я буду снимать, так сказать, такой вот критический фильм про то, как плохо жить. И вдруг меня захлестнула абсолютно стихия какая-то народная, веселая, отчаянная, но веселая. Этим Липкам был нужен фильм этот. Они как-то вокруг нас, и старухи, и бабки, и молодые, в результате половина из них снялась у меня в фильме. Я вдруг понял, что делать такую беспросветную трагическую картину ― это бесчестно просто, это значит идти каким-то образом, не знаю, по поводу у какого-то такого интеллигентского, знаешь, какого-то…
Мизантропии?
Журналистического какого-то мнения, не знаю.
Конъюнктура, в общем. Можно так назвать.
Какая-то внутренняя конъюнктура. Понимаешь, вот в Африке всегда плохо, они всегда показывают, никто же не сделал фильмы про то, как в Африке весело и хорошо. А я увидел, что на самом деле при всей бедности есть большая сила, есть дружба и какая-то энергия.
Но всё равно страшно, по-моему, было ощущение страха абсолютного такого. Я не могу сказать, что безнадежного.
Страшно.
Я ещё вспомнил эту картину, когда вышел фильм «Горько».
Но любовь же есть.
Потому что просто система координат и обстоятельства похожие. Но я помню это ощущение просто оглушенности после «Свадьбы».
Да, вот это всё равно девяностые. Всё было легко, открывались имена, понимаешь, открывались новые актёры. Маша Миронова, первая роль. Башаров. Андрей Панин, ушедший так рано, гений какой-то. Семчев, толстый, большой. Это всё их первые или вторые роли, прямо букет. Симонов из вахтанговского. Понимаешь, как-то всё…
Я хочу сказать, что единственное, чего не хватает сейчас нам, это, конечно, вот этого духа, этого особого духа, радостной легкости впереди того, что будет.
Надежд.
Не знаю, смысла ли, надежды ли. Может быть, мы стали умнее, стали старше. Но фильм тоже, кстати, попал в Канны, хоть он, казалось бы, такой русский, в общем, абсолютно не порицающий Россию.
Давайте ещё вспомним «Олигарха».
«Олигарх» ― это важный фильм.
Да. Я к нему с особым интересом относился, потому что работал с Борисом Абрамовичем и с Бадри, с обоими покойниками, в то время. И, конечно, меня потрясла книжка Юла Дубова.
Да.
Поскольку первое ощущение было, когда он сказал, что пишет книгу, пишет книгу про человека, с которым рядом у него проходит жизнь и работа, первый стереотип такой ― ну какая литература, господи. Это будет какой-то такой панегирик. Я ещё спросил: «А Борис Абрамович вмешивается в процесс написания?». Он сказал: «Вообще, он даже не читал». Я думаю, что он вообще не прочитал эту книгу.
Не прочитал.
Да. И потом, после «Большой пайки», ещё вторая часть прекрасная была.
Да.
«Меньшее зло».
«Меньшее зло».
Да. И это обе великолепных книги, мне кажется, что они…
«Меньшее зло» предсказало многое.
Предсказал, конечно, да. И когда было объявлено о том, что вы снимаете фильм, что в главной роли будет Машков, дальше всех интересовало, по-моему, только одно: сколько денег вам дал Борис Абрамович на этот фильм и насколько он будет влиять на его содержание? Как я понимаю, в общем, история была такая же, как и с книжкой Юла Дубова: ничего не дал, не читал, наверно, даже не смотрел?
Не знаю, смотрел или нет. Может, ему пересказали. Но, в общем, его это, конечно, не интересовало. Я его видел два раза тогда. Денег не дал, к великому огорчению Дубова, который вез меня туда, думал: «Вот сейчас».
То есть вы встречались с Борисом Абрамовичем, вас Дубов представил? Да.
Представил, просто встречались. Я был во Франции, он тоже был тогда во Франции. Этот дом, который отняли у него.
Да, на Лазурном берегу, в Антибе.
Да-да, в Антибе. И я туда заехал на один день.
Послевкусие какое? Какие воспоминания остались?
Он знаешь какой был? Он вообще был, наверно, уже какой-то подстреленный человек, потому что его интересовала только эта какая-то псевдодеятельность. Знаешь, он мне сказал: «Нам нужен такой фильм… Знаешь, видел „Брат 1“ и „Брат 2“? Вот сделай „Брат 3“, сделай так, возьми этого актера тоже. А давай брат у него олигарх!». «Брат 3».
У героя Бодрова.
Да, у героя Бодрова брат олигарх оказался.
И у Сухорукова.
И они его, значит, спасают.
Он сходил с ума от восторга по «Брату 2» просто.
Да. Мне, кстати, «Брат 2» гораздо меньше понравился, чем «Брат 1». Но «Брат 1» действительно был потрясающий фильм, открытие нового характера, совершенно необыкновенный, да. Потому что самое интересное для меня ― это открытие этих новых типов людей. Вообще тогда в девяностые годы кино как-то свидетельствовало о времени очень много. У меня все эти фильмы ― свидетельства о каких-то этапах времени. По «Такси-блюзу», «Луна-парку», «Свадьбе» можно говорить о каких-то этапах. Я этим очень горжусь внутренне. Может быть, потому что пытался совмещать то, что мне казалось искусством, всё-таки с пережевыванием этой жизни реальной.
Вот, и мне показалось, что его только интересуют, не знаю, какие-то проходимцы были вокруг него, мне казалось. Знаешь, которые представляют слепоглухих сирот Западной или Восточной Сибири. Говорили: «Мы выведем, мы выведем на улицы матерей, вдов». Он говорит: «Да-да-да, надо». Всё это было немножко карнавально.
Но так как всё равно никто денег нам не дал, вообще это был и не он. Это был и не он, он как-то всё-таки очень был функциональным, мне показался, я даже тогда сказал пророчески Машкову. Машков был с нами в Лондоне. Пророчески сказал Машкову: «У тебя будет когда-нибудь вилла в Лос-Анджелесе, и у тебя будет бассейн мыть такой немолодой лысый еврей, знаешь, убираться. И ты будешь говорить: „Знаете я когда-то его играл, он был когда-то богатейшим человеком России“». Мне было очевидно, что эти проходимцы его как-то разорят так или иначе, потому что он был весь только в политике.
Мне есть что на это возразить.
Ну, и в женщинах тоже.
Ну, это естественно. У нас пять минут буквально остается.
Ой, жалко. Так мало.
Да. Хотел бы… Горькие итоги я прочитал в нескольких ваших интервью по поводу девяностых. В частности, вы сказали, что эти годы были беззастенчиво оболганы. Вот один из, мне кажется, очень важных ваших шагов и поступков ― это работа по открытию «Ельцин-центра». Как я понимаю, вы автор концепции вот этих семи залов.
Да.
И как бы семи дней, которые потрясли.
Изменили Россию. Семь дней, которые изменили Россию, мы взяли, я взял это. Да, мне кажется, что… Я, честно говоря, очень люблю это время. Мне кажется, что это было творческое время, и все люди, которые чего-то всё-таки стоили, которые изменили жизнь России действительно, они все из девяностых годов.
Я помню, говорил это про «Олигарха», что это было время динозавров, понимаешь? А потом динозавры вдруг умерли, и вышли лемминги, серые мышки, но миллионы их, в серых костюмчиках, в серых галстучках они вышли и сгрызли всё то, что не смогли съесть динозавры.
Вы знаете, надо сказать, что мы должны любить девяностые годы. Они не совсем оправдали себя, но это было одно из лучших творческих, светлых… Ну что, было тяжело. Было тяжело. Во время войны тоже было тяжело. Но мы же не презираем это время. Это было время, когда мы возрождались одновременно, понимаете. Было время войны, а было время 1937 года. Давайте не путать. И тогда, и тогда было тяжело.
Поэтому давайте всё-таки радоваться тому, что мы прожили через юношескую, пусть дикую, не всегда умеренную, иногда беспредельную свободу и могли быть легкими, веселыми и талантливыми.