В рамках фестиваля «Лекции на крыше» журналист и писатель Виктор Шендерович рассказал о беспощадной русской цензуре и не менее беспощадной к своим цензорам русской сатире. Когда цензура начала законодательно оформляться в России? Какие институции занимались ее обеспечением? Как в условиях несвободы творили писатели и сатирики, не желающие быть конформистами?
Виктор Шендерович рассказал о том, как цензура в России превращалась в институт — впрочем, с весьма туманными правилами. По его мнению, история российской цензуры начинает отсчет от Петра I.
Он вспомнил пожелание Набокова о том, чтобы портрет лидера не превышал размеров почтовой марки. «В России портрет главы государства сильно превышал этот гигиенический размер», — заметил Шендерович. Он добавил, что россияне не пришли пока к пониманию, что «это всего лишь менеджер» и по-прежнему находятся в пределах вождисткой модели государства.
«Главная функция сатиры – это десакрализация любой власти», — постулировал Шендерович. По его мнению, сатирики сделали для свержения советского строя больше, чем диссиденты. «Смешно то, что правда. Мы смеемся над шаржем? потому что похож», — объяснил он. «Смех неотменяем. Если вы рассмеялись над анекдотом, вы признали его правоту», — добавил Шендерович.
По его мнению, против сатиры невозможно выстроить стопроцентную защиту. Она будет просачиваться — через метафоры, аллюзии, недосказанность.
Полная расшифровка программы:
Мое почтение драгоценные зрители телеканала «Дождь», меня по-прежнему зовут Михаил Козырев, это продолжение нашего фестиваля бара «Искра», мы на крыше и на дизайн-заводе «Флакон», мы второй год делаем этот фестиваль, и нам всё так нравится, что, судя по всему, это станет традицией. Сегодня у меня особенная миссия я очень хочу представить вам человека, который мне, кажется, по праву будет звездой сегодняшнего вечера, и редкий случай, когда я могу не просто вас, уважаемые зрители, которые смотрят это по интернету поблагодарить, но и ещё все тех, кто собрались сейчас здесь на крыше, и я вижу их глаза, спасибо вам большое за то, что вы выбрали провести этот вечер вместе с нами, спасибо.
Этот человек, этот автор, этот писатель для меня всегда был неким мерилом порядочности, знаете, как говорят: «По кому ты свою жизнь меряешь»,- я меряю её по нашему сегодняшнему гостю, это еще и основоположник традиций современной политической сатиры в нашей стране. К сожалению, сейчас он лишен возможности выступать по телевидению и практически лишен возможности выступать по радио, а я-то считаю, что рано или поздно его книги и выступления войдут в школьную программу нашей страны. Поэтому я надеюсь, что вы меня в этом поддержите, мы с вами запомним этот исторический момент, это из серии «Спасибо, что живой», дамы и господа, Виктор Шендерович!
Ну, в общем, тут надо поклониться и уйти, чтобы не портить впечатление. Сложная задача, потому что тема замечательная «Сатира и цензура, 2о-ый век», а сложность в том, что это надо уложить в сорок, сорок пять минут, поэтому получится немножко тезисно, может более тезисно, чем я хотел бы.
Значит, начну с Владимира Владимировича, но не того о котором вы подумали, не Маяковского, а Набокова, который на вопрос о своих политических предпочтениях ответил: «Мои политические предпочтения таковы, что портрет главы государства не должен превышать размеров почтовой марки», - исчерпывающе, как и всё вообще у Набокова, поскольку в России традиционно портрет главы государства сильно превышал этот гигиенический размер, то, разумеется, и власть всегда была от Бога, в общем, мы пока что так и не дожили до ощущения, что это всего лишь менеджер наемный, которого мы позвали и сами же попросили уйти вовремя, а она все от Бога, кого ни пошлёт Бог, все от него, то, разумеется, очень специфические отношения у сатиры, главная функция у которой – десакрализация любой власти, поэтому по статусу сатирика в стране можно довольно описывать политический строй, который в этой стране существует. Вот впервые когда я приехал в Америку, там я увидел в прайм тайм на одном из главных каналов Джона Стюарта, который вытирал тогда ноги, если я не ошибаюсь, о Билла Клинтона, значит считайте, о которого президента он вытирает ноги сейчас. Причем заметьте, президенты меняются, а Стюарт вот он, как живой, и ничего сделать со Стюартом нельзя, потому что он – это священная корова свободной страны, свободной прессы и свободы слова, и сатиры, как самая заостренная и смазанная ядом стрела – оружие провокативное, неприятное, но абсолютно приложимое к свободному миру. Не имею чести знать Джона Стюарта, но вот меня случай свел с Ибрагимом Набави, иранским сатириком. Этот случай меня свел, как понимаете не в Тегеране, а в одной из европейских стран, где он прячется от виселицы. Блистательный фельетонист, блистательный человек лёгкий, и даже по его просьбе я не называю страны, в которой это происходило, потому что ему грозит или виселица, или нож, или яд, он за свою литературную работу должен быть уничтожен. Вот собственно диапазон, мы в середке этого диапазона географически – между свободной Европой и Ираном, и ментально где-то посередке, потому что вы видите, я под свои именем, в общем, живу на родине и ничего, да, но ни о каком появлении, ни в какой прайм тайм речи быть не может. Это, конечно, исторически так сложилось, начало этому взаимоотношению власти и свободы слова, как многому, положил Петр Первый, из государева указа: «Сочинения, которые людьми разных чинов самовольно печатаются, опечатать и держать до указа, а тех, кто продаёт, кто даёт для продажи, кто сочиняет и пишет, сыскав, допросить с очисткою». Это «с очисткою» на наше современное ухо, конечно, отзывается Шариковым, помните, где работал Шариков? В отделе очистки. Не знаю, знал ли Булгаков об этом, «отдел очистки», но что-то такое русский язык навеял. Первое, что приходит в голову, что это попахивает смертоубийством, в общем, все и было всегда в серьез. Ну, галопом по Европам до двадцатого века проскочим. Издателя журнала «телеграф» Надеждина сослали в Сыктывкар, тогда Сысойск, Николай Новиков за вольное книгопечатание был приговорен к пятнадцати годам в Шессельбурге, правда, выпустили раньше, Радищев провел десять лет Илимском остроге, Гоголь, пустившийся в пляс по улицам Рима после окончания «Мертвых душ», пустился и первый читатель его поэмы, его молодой друг Анинков сказал, прочтя поэму: «Это никогда не будет в печати», - на что легкомысленный и великий Гоголь ответил: «Печать – пустяки, всё будет в печати». Он, конечно, прав, все будет в печати, вопрос в сроках. Сроки эти были в России традиционно длиннее сроков человеческой жизни, по крайней мере, в том, что касалось сатиры. «Горе от ума» шло к печати сорок лет, как говорится «ужас, но не ужас», потому что Набоков, Мандельштам, Платонов дожидались в предбаннике русской цензуры гораздо дольше, «Собачье сердце» шестьдесят три года и роман Замятина «Мы» шестьдесят шесть лет, собственно, он – рекордсмен, потом рухнула советская власть, если бы не рухнула, такого романа Замятина мы не прочитали и до сих пор. От первого тиража Радищева уцелело несколько экземпляров, один из них я держал в руках, это я хвастаюсь, уцелело одиннадцать экземпляров, кажется, весь тираж пустили под нож, и через сто десять лет книга Радищева была напечатана, сто десять лет, это я о сроках, через которые по слову Гоголя все будет в печати.
В советские времена взяли у «проклятого» царизма лучшее, что в нем было – это контроль за обществом , причем списки запрещенной литературы при Ленине возросли многократно, сразу. Кстати, важная вещь, контроль над свободой слова это первое, чем бывает озабочен всякий авторитарный лидер, все они первое, что делали, брали под контроль свободное слово. Первый декрет Ленина, декрет о печати, через три дня после прихода к власти, называлось просто гениально «О временных и экстренных мерах по пресечению клеветы». Это чистый «Оруэлл», потому что каждое слово обозначает свою противоположность: временное – навсегда, клевета – это информация, собственно говоря. Первое что сделал Гитлер, это радиофицировал Германию одной единственной программой, которую нельзя было выключить во всех домах, телевидения еще не было, ну и так далее. Первое что делают они все, это они берут под контроль, собственно, доминирующее средство массовой информации, когда берешь под контроль прессу, дальше уже можно делать всё что угодно, как мы знаем по Ленину, по Гитлеру и по всем остальным
Вот, собственно говоря, начнем, раз мы пообещались проскочить девятнадцатый век, из девятнадцатого века пожалуй я упомяну только об одном рецепте выживания. Нестор кукольник – замечательный поэт, которого мы знаем по романсам Глинки, чудный либеральный был поэт, очень талантливый на самом деле поэт. В 30-ые годы уже позапрошлого века в годы Николаевской реакции он написал верноподданническую пьесу, которая называлась «Рука всевышнего Отечество спасла», собственно, по названию понятно содержание, пересказывать его смысла не имеет – дикая державническая пошлятина. Когда друзья Кукольникова спрашивал, как он дошел до жизни такой, Кукольник ответил великой фразой, он сказал: «Прикажут, стану акушером». И это он оставил нам, в общем, в назидание, в двадцатый век это ушло «Прикажут, стану акушером», с перепугу, с перепугу. Русская цензура была сама напугана это очень интересный эффект, дело в том что многие вещи назывались прямо и это счастливый случай для цензуры, вот это можно, это нельзя, это спускалось сверху, как черные списки в первые путинские годы, и было очень просто – это можно, это нельзя, никаких проблем для цензора. Хуже всего для цензоров было, когда власть говорила : «Ну, сами, сами, соображайте сами», - и вот тут цензоры с перепугу, значит, уже творили совсем невероятные вещи, как было сказано у Козьмы Пруткова: «Не все стриги, что растет». Граф Алексей Константинович Толстой - один из создателей Козьмы Пруткова , он между прочим не был революционером: «Что и как творил Создатель, что считал он боле кстати, знать не может председатель комитета о печати»., - писал Алексей Константинович. Дмитрий Минаев – замечательный, великий русский поэт четвертого ряда. Вообще это феноменально – размеры русской литературы таковы, что Дмитрий Минаев почти неизвестен, а появись он в Люксембурге – поэт такого масштаба, Дмитрий Минаев 60-ые годы позапрошлого века: «Здесь со статьями совершают в двойне убийственный обряд, как православных их крестят и как евреев обрезают». Так вот к цензорам, несколько подвигов русских цензоров девятнадцатого века: цензор Бирюков запретил перевод Жуковским баллады Вальтер Скотта, очень важна формулировка: «За отсутствием в ней всякой нравственной цели», - это совершенно замечательно. Вот представьте: есть Василий Андреевич Жуковский, есть Вальтер Скотт, и вот есть цензор Бирюков, который не обнаружил у них нравственной цели, это к вопросу о соотношении. Вообще вы заметили, что чем тупее и агрессивнее человек, тем у него лучше с нравственностью? Один человек рассмеялся, я на вас надеялся. Председатель петербужского цензурного комитета Дондуков-Корсуков запретил словосочетание «добрые французы», потому что «во Франции в революционное время не может быть ни одного доброго человека»
Знаменитое наводнение 7 ноября двадцать четвертого года, 1824 года, отраженное в «Медном Всаднике», вообще не нашло никакого отражения в печати, то есть, если вы почитаете газеты за ноябрь 24 года, этого наводнения, да, смывшего Петербург, просто нет. Вы не обнаружите никаких следов. Наконец, цензор Красовский запретил брошюру о вредности грибов. Я предлагаю напрячься как-то и сообразить, почему запрещена брошюра о вредности грибов? Ну? Вот нет среди вас ни одного истинно православного, потому что грибы – постная пища православных, и писать о вредности их – значит подрывать веру.
Цензор Никитенко, оставивший замечательные записки, Александр Васильевич Никитенко – он образованнейший человек, он был 50 лет цензором великой русской литературы, и оставил горчайшие и сильнейшие записки, почитайте, кому любопытно. Он писал: «Многие сочинения в прозе и стихах запрещались безо всяких причин под овладевшей цензорами паники». Овладевшей цензорами паники! Очень знакомое ощущение. Я же говорил, надо было угадывать, ведь ничего же не говорилось, сами, сами, да? «Сама, сама!» - как говорил герой Никиты Михалкова, героиня Гурченко в том купе – «сама, сама!» - надо догадываться, быстрее, сама – и эта «сама» навевала на цензоров ужас, и цензоры регулярно сидели на гауптвахте, так же, как и русская классика – половина писателей из русских хрестоматий 19 века сидели на губе. И Достоевский сидел на губе, и Тургенев. За что сидел Тургенев? Он назвал, в некрологе Гоголю он назвал Гоголя великим, а распоряжения не было. Великим может быть князь, да, а как Гоголь – великий? На губе просидел пару дней, но просидел на губе. Лучший литературный некролог принадлежит главе Николаевских жандармов Леонтию Васильевичу Дубельту, он сказал про Белинского – «жаль, что он умер, мы бы его сгноили в крепости». Вот, бедное сословие писателей. «Добродетель нашего народа состоит в том, что он не шевелится». Слушайте, можно я буду возить вас с собой по лекциям, так замечательно реагируете. «Добродетель нашего народа состоит в том, что он не шевелится» писал не малоизвестный публицист 19 века, блистательный совершенно, я считаю, что Салтыков-Щедрин должен был, так сказать, позавидовать этой формулировке.
Значит, многовековая вот эта вот забитость сдетонировала в начале 20 века, сдетонировала, когда вдруг наступил короткий период русской свободы, это сдетонировало замечательным поколением Сатириконцев: Аверченко, Теффи, Саша Черный, Дорошевич – совершенно блистательные фельетоны, им уже больше века, этим фельетонам, это сегодня читается, как газета. Почитайте, пожалуйста, трехстраничный-четырехстраничный фельетон Аркадия Аверченко «История болезни Иванова», это написано сегодня, это терминология сегодняшняя. Это сегодняшние травмы психические. Краткость вздоха этого чувствовали сами сатириконцы – перестройка, откуда слово перестройка? Горбачев? Фигушки, Саша Черный, 1906 год. «Дух свободы, к перестройке вся страна стремится, полицейский в грязной мойке хочет утопиться. Не топись, охранный воин, воля улыбнется. Полицейский, будь спокоен, старый гнет вернется». Старый гнет, конечно, вернулся, в том же году, в шестом году, 1906-ом, тоже пришедшемся на начало застоя. В великом фельетоне «Дело о людоедстве» Влас Дорошевич выдумал либеральную газету «Вечность», жизни которой было три дня. Вот эта либеральная газета «Вечность», жизни которой три дня – эту шутку можно было еще опубликовать, значит, в шестом году, но шутка оказалась пророческой, потому что, повторяю, пришла - вот мы подобрались, собственно, к советской власти – пришел Ленин, и, собственно говоря, прямо пошел, но только с сильным увеличением дозы, по царским стопам. Декрет о печати, а дальше был забавный эпизод, связанный с Михаилом Замятиным. Первоначально, Замятин был в списке – за роман «Мы» - он был включен Лениным в список на тот знаменитый философский пароход к высылке. Горький вступился за Замятина, указав на неприятный факт, по пиару, как мы бы сейчас сказали, они это слово не знали, но чувствовали. Дело в том, что в четырнадцатом году Замятин был выслан за повесть «На куличиках», повесть, описывавшею тяжелый, убогий, пьяный быт русской армии. А это был четырнадцатый год, вы помните, четырнадцатый год в России – это всегда подъем патриотизма, век значения не имеет. Четырнадцатый год – вперед, мы куда-нибудь идем, чего-нибудь завоевываем. Значит, в четырнадцатом году нельзя было так про армию, вот, а Замятин написал «На куличиках», и был сослан в Кемь, да, в Кемь, к чертовой матери, на север. И когда, спустя, вроде бы победили царизм, и того же Замятина, и Горький объяснил это Ленину, и Замятин был вычеркнут из списков на высылку, и прожил еще до тридцатого года в Советской России. И Замятин мог вблизи наблюдать становление советской литературы, после чего сформулировал: «Я боюсь, что у русской литературы одно будущее – ее прошлое». Он, конечно, ошибался. Он, конечно, ошибался, потому что и при советской власти регулярно эта трава, так сказать, прорастала сквозь асфальт, да, уходила в подземные реки. Оно не может исчезнуть, потому что сатира – это обостренная реакция, так сказать, это как железа, желчь, вырабатывается организмом, она не может не вырабатываться, только дальше она в Америке выходит в прайм-тайм у Джона Стюарта, а в Советском Союзе, естественно, она ушла сразу в эти самые подземные реки, в частушки и анекдоты.
Она ушла в частушки и анекдоты, а наверху появилась советская сатира, такая девушка по вызову из администрации, помните Велюрова из «Покровских ворот», да, «Эйзенхауэр болен войною», Сергей Михалков, который совмещал написание гимнов с сатирой. Про что скажет партия, про то и шутили, боролись с космополитами, со стилягами, с блоком НАТО. И слово фельетон, такое веселое слово фельетон, веселое - времен Аверченко, Дорошевича – оно стало звучать зловеще, потому что фельетон в газете «Правда» означал отмашку на расправу, это не имело никакого отношения уже ни к какой литературе. Появившийся фельетон против Булгакова ли, да, Мейерхольда ли, Пастернака, Бродского, означал, что сверху дали отмашку на расправу. И это было совсем не весело.
Но, повторяю, настоящая сатира ушла в эти самые подземные реки, и, собственно говоря, самый краткий курс русской истории 20-ого века можно пройти по анекдотам и частушкам, вместо этого тома там, в общем, блестяще обойдемся. Слово самиздат, кстати, принадлежит поэту Николаю Глазкову замечательному, он сшивал свои стишки в тетрадные листы, просто сшивал свои стихи, и он первый написал – только это называлось у него «самсебяиздат», это было у него так он писал – «самсебяиздат», тиражом в один экземпляр. Потом «себя» убрал – и стал «самиздат». «Самиздат и тамиздат». Ницше говорил, что смех – это последний бастион раба, и этот бастион мы держали весь наш советский двадцатый век, вот его мы не отдали, вот тут все было в порядке.
Начнем с революции. По анекдоту можно понять – смешно? Это мой учитель говорил, блестящий советский фельетонист Леонид Лиходеев, появившийся в пятидесятые годы и вернувший фельетоны из тридцатилетнего обморока, уже настоящий литературный фельетон. Я был у него в обучении один день, мы чего-то читали, он потом сказал: «Виктор, дайте листочки». Я дал листочки. «Смотрите, вот над этим смеялись, а над этим нет, и над этим не очень, а над этим хорошо смеялись, почему?». Я не знал почему. Он сказал: «Смотрите, потому что это правда, а это нет. А смешно то, что правда». Это фантастическая, точная формулировка: смешно то, что правда. Непременно парадоксальная, странная, да, неожиданная, но непременно правда. Мы смеемся над шаржем – похож. И наш смех подтверждает эту похожесть, а если не похож – то мы не смеемся. Это то, почему смеха, по Гоголю, так боятся, почему смеха боится тот, кто ничего не боится – потому что смех неотменяем, если вы рассмеялись над анекдотом, вы признали его правоту. Если бы он не был точным, вы бы не рассмеялись, и поэтому советская власть по-настоящему, зримо рухнула не от Солженицына и Сахарова, конечно, а от Жванецкого и Высоцкого, потому что когда люди в голос хохочут, тысячи людей – это диагноз, с этим ничего нельзя сделать. «Ой, Вань, умру от акробатиков – вот тебе и все строители коммунизма», все, вот они. Вот это вот они и есть, это вот рабочий класс. С этим сделать ничего нельзя. «83-ий год» - из Жванецкого – «и что смешно, министр мясной и молочной промышленности есть и очень хорошо выглядит». Вот сейчас такой смешок, а в 83-ем обвал, обвал, пополам люди складывались, просто их лиц не было видно. Смешно, потому что правда, и с этим ничего нельзя сделать.
Тридцатые годы, колхозное движение. «Как у нас в родном колхозе зарезали мерина, три недели кишки ели, вспоминал Ленина». Не надо читать «Поднятую целину», вот вам колхозное движение, вот оно все. «К коммунизму мы идем, птицефермы строятся, а колхозник видит яйца, когда в бане моется». Вот эта продовольственная тема – она ведь так и не отпустила советский народ. Так вот до конца и шутили, давайте сразу пойдем по продовольственной теме, потом вернемся к другим. Хрущевские времена: «Пережили войну, переживем и изобилие». В семидесятые годы появилась тема, значит, «Армянское радио» появилось. «Армянское радио спросили, сможет ли горный скакун проскакать от города-героя Новороссийска до города-героя Москвы? Армянское радио ответило: сможет, если его не съедят в городе-герое Туле». И в восьмидесятые годы письмо трудящихся Воронежской области в программу «Время»: «Мы слышали в репортаже, что рабочие в США недоедают. Пожалуйста, все, что они не доедают, пришлите нам», ну и так далее.
А все политические повороты наши, вот они, да, вот 53-ий год: «Цветет в Сухуми алыча, не для Лаврентий Палыча, а для Клемент Ефремыча и Вячеслав Михалыча». Какая звукопись, неизвестный автор, это вообще Пастернак ранний удавится, как звучит! «Никого я не боюся, я на Фурцевой женюся, буду тискать сиськи я самые марксистские». Составная рифма, да, Маяковский. После Хрущева: «Удивили мы Европу, покорили высоту, десять лет лизали жопу, оказалось, что не ту. Но народ не унывает, бодро смотрит он вперед, скоро партия родная нам другую подберет». Ну и дальше, значит, партия подобрала другую, и уже через десяток лет, это уже хором: «Обменяли хулигана на Луиса Корвалана, где б найти такую ***, чтоб на Брежнева сменять». Прага, 68-ой год, интервенция. «С кем граничит Советский Союз? С кем хочет, с тем и граничит». Сейчас тоже начинает вспоминаться это все. Кстати говоря, да, сюжеты, бродячие сюжеты и анекдоты – они повторяются, там заменяется одно слово, например, Афганская война, в Афганскую войну, когда начался Афган, то появился такой анекдот, что на герб Советского Союза надо повесить Купидона.
И знаете почему? Потому что с голой задницей, хорошо вооруженный, лезет ко всем со своей любовью. Этот анекдот вернулся в 2014 году. Чехи, кстати, гениально адаптировали лозунг. Был лозунг такой «С Советским Союзом на вечные времена». И чехи добавили – «но ни минутой больше». Совершено гениально. Ну и иногда все получается само, лучшие шутки рождаются сами. Был реальный лозунг. Это был юбилейный лозунг на Цветном Бульваре «60 лет советскому цирку». Провисел довольно недолго там.
Анекдот используют иногда, это Станислав Ежи Лец говорил, когда ирония вынуждена восстанавливать то, что разрушил пафос. Да, и, конечно, пропагандистские клише – это законная добыча юмора, ничего самому шутить не надо. Надо только «переиродить ирода», как говорил Гамлет. И сразу «с неба звездочка упала прямо милому в штаны. Хоть бы все там разорвало, лишь бы не было войны». На появление Константина Устиновича Черненко советский народ успел среагировать одним анекдотом. Собственно, это был лозунг – «Советский паралич самый прогрессивный в мире».
Безымянная сатира в те годы была уже относительно безопасна, а в прежние годы это было, конечно, связано с риском для жизни. И каким-то образом, но все-таки были уникальные, много драматичных случаев. И «булгаковский случай», когда пытались каким-то образом договориться, проскочить, пройти по грани. И договориться с властью, чтобы было и проходное, и сильное. Чаще всего терпели, конечно, поражение. Тяжелейший случай Булгакова. Пьеса «Мольер» - это система зеркал. Это, конечно, не Мольер ищет защиты от «кабалы святош». Это Булгаков ищет защиты у Сталина от советской цензуры. Эту рифму видели многие современники. В марте 30-го года был запрещен «Мольер», и Булгаков обратился со знаменитым письмом к Сталину с просьбой отпустить его за границу или дать работать. Это был отчаянный шаг. Он хотел быть на свободе -хоть здесь или там, но хотел на свободу. Но Сталин продолжал играть в кошки-мышки. Он очень любил эти игры. Ему доставляло удовольствие. Надо сказать, что у Сталина был неплохой вкус, потому что он уничтожал миллионами людей, но с самыми великими современниками он играл в персональные игры. Он любил поиграть. Да, он играл с Мандельштамом, с Пастернаком, с Ахматовой. Играл и с Булгаковым. Он ему позвонил и спросил: «Мы что Вам так надоели?». Булгаков остался. Временно были разрешены, вернулись «Дни Трубиных».
В 39-ом году Булгакову было предложено написать пьесу «Батум» о юности «вождя». И Булгаков пошел на эту «сделку с дьяволом» к 70-тилетию Сталина. Он полагал, что если он напишет эту пьесу, то ему будет разрешен «Мольер» и все остальное. Что разрешат «Мольера» - это была его главная душевная рана. И он начал собирать, начал писать. Должны уже были ехать на Родину «вождя» собирать материалы. И в поезд уже пришла телеграмма от Сталина, что он не видит необходимости в этой пьесе. Сталин дал Булгакову прилюдно унизиться, потому что, конечно, о пьесе «Батум» знали все. И после этого дал ему пощечину.
«Да что же мы гордимся сволочью, что он умер в своей постели?»,- писал Галич про Пастернака. Булгаков умер в своей постели через несколько месяцев после этого, в феврале 40-го года. Конечно, эта публичная пощечина, это поражение ускорило ход этой болезни.
Мало, кто побеждал в борьбе с цензурой. Один из уникальных случаев – это Шварц. В 43-ем году он написал известную Вам пьесу «Дракон». Написал в Вятке, в эвакуации. Тогда это был Киров. Написав пьесу «Дракон» Шварц повез ее в Москву в Главлит. И отдал ее в три кабинета трем цензорам. Сам отдал пьесу «Дракон», только каждому цензору сказал, что он отдал еще нескольким цензорам. Он предупредил их, что пьеса лежит еще в других местах. А дальше поставьте себя на место цензора. Пьеса «Дракон» - антифашистская. Немецкий город, немецкий дракон, 43-ий год. Антифашистская пьеса. Разве нет? Но только ли антифашистская? Но это надо сказать тебе, что ты что-то там увидел. По этому поводу был послевоенный анекдот. «Приходит в ресторан боевой офицер. Просит что-то. Еды нет, того нет, другого – голодуха. И говорит: вот усатый черт до чего довел страну”. Его под «белые ручки» и к Сталину приводят. Сталин, значит, говорит: кого вы имел в виду, когда говорили «усатый черт»? – Гитлера, товарищ верховный. Хорошо, отвечает Сталин. А вы кого имели в виду, товарищи-чекисты?
Для того, чтобы увидеть в «Драконе» что-то большее, чем антифашистскую пьесу, это надо сказать вслух. И ни один из цензоров не решился. И пьесу «Дракон» мы с вами читали. Она была издана при советской власти. Другое дело, что ее нельзя было поставить. Ее ставил Акимов, но спектакль закрывали с конной милицией. Сквозь конную милицию прорывалась публика на спектакль. Ставил Захаров и, собственно, захаровский фильм 88-го года только уже на исходе, 45 лет прошло с 43-его по 88-ой.
Совсем немного мне осталось на новейший период. Но что рассказывать? Вы все и так сами видите. Это как в том анекдоте про пустые листы, разбросанные возле Красной площади. Все всё и так понимают. Тем не менее, в конце 80-х годов… Последняя карикатура на Сталина появилась году в 25-ом. После этого, значит, 60-тилетний провал. Не может быть никакой карикатуры на главу государства.
В 89-ом году в газете «Московский Новости», где я работал, на развороте на видном месте появилась карикатура на Горбачева. Это работа Михаила Златковского. Это было что-то поразительно. Это было что-то невиданное в буквальном смысле. Жесткая карикатура на главу государства российского. Я позвонил Златковскому. Он на свободе. Я пришел в редакцию. Она выпускает новый номер. Вот с этой точки было уже понятно – это другая страна. Страна, в которой это возможно, - уже другая страна. Прошло два года и это стало уже юридической реальностью.
Потом мне повезло, потому что я попал уже в лучшее время в лучшее место – программа «Куклы» телекомпании НТВ. Короткий промежуток новой русской свободы. Совершенно невиданный, потому что великое поколение сатириконцев пришло на этап, когда совокупный тираж составлял десятки тысяч людей. Читали Аверченко, Бухова, Дорошевича, Сашу Черного. Потом счет пошел на десятки миллионов – телевидение. Это была невиданная доза свободы для России. Мы этого, конечно, не понимали и не могли. Как говорил Юрий Трифонов: “когда плывешь в лаве, то не чувствуешь температуры». Мы не могли этого понимать до какой степени это было что-то новое. Действительно не было цензуры, и сегодня в это сложно поверить. Мы отдавали программу на эфир. И потом вы ее смотрели, наше начальство ее смотрело. Потом начальству звонили, а оно звонило мне. Я перевожу Гусинского на русский литературный, а мне говорили, что я сошел с ума. Он выражался гораздо определённее. Тем не менее, цензуры действительно не было. Это был невероятный какой-то период новой русской свободы. Натан Эйдельман говорил, что русская свобода длится 10-12 лет. Он, как историк, точно понимал эти сроки. На десятилетие в начале века, на десятилетие в конце приходятся несколько десятилетий, что называется, «поротых задниц и рваных ноздрей».
Но нравы действительно смягчаются. И если отсчитывать от какой-нибудь Дании, то мы, конечно, по дороге в Узбекистан. Но если отсчитывать от наших же стандартов, то надо признать, что «меняется времен суровость, теряют новизну слова». Мягчает. И вот я перед вами, это в Интернете. И все равно хорошо, потому что показывают ведь. Могли бы «бритвой по глазам», как сказано в анекдоте про дедушку Ленина, кстати. Это, конечно, какие-то новые. Думаю и даже почти уверен, что если смотреть с большой исторической дистанции, то дело их тухлое, потому что обратно в Корею не хотят даже они. Выбора нет. Просто вырвать розетку из стены и сделать здесь Корею технически можно, ерунда, но те кто сейчас. Хотя после серых приходят черные, как предупреждали Стругацкие. Но тем не менее, думаю, что они этого не хотят сами. Это не значит, что этого не будет, потому что матушка история иногда закладывает довольно лихие повороты. Но стратегически их игра, конечно же, проиграна, потому что воздух свободы. Он существует. И количество людей в России, которые хотят дышать этим воздух все-таки идет уже на миллионы. Читателей «Евгения Онегина» было 3 тысячи человек. Когда мы говорим, что Пушкина читала вся Россия, то надо понимать, что вся «читающая» Россия. 3-5 тысяч, это лотмановские числа. Аверченко, Дорошевич – 50-100 тысяч. Конечно, стратегически их игра проиграна. Да, цензура существует. И она никуда не денется. Они будут стараться. Но видите, что даже они пытаются балансировать, пытаются «между струйками». У них получается фигово.
Что касается темы «оттепели» и свободы. Последние несколько минут я, пожалуй, посвящу этому. Мы научились эзоповому языку и в царской России, и в советское время. И блестяще работали в этой традиции. Но все-таки высшее достижение русской литературы, советской, поздней, связано не с оттепельными писателями, а с теми, с настоящими «буйными» по Высоцкому. С теми, кто оторвался и не договаривался. С Высоцким, с Бродским, с Венедиктом Ерофеевым. С теми, кто писал, вообще не оглядываясь на возможность печати. Как Хармс, который даже не перепечатывал свои тексты. С 28-го года не перепечатывал ни одного своего текста. Когда спустя 70 лет пришло время собирать его рукописи, выяснилось, что это все на обрывках квитанций и так далее. «Но печать пустяки, все будет в печати», - Николай Васильевич Гоголь.
Фото: Мария Карпухина/Дождь