Что такое красота? Именно так называлась лекция, которую прочел музыкант Андрей Макаревич в ходе фестиваля «На крыше» 2017. Он рассказал о том, что сам понимает под этим словом, можно ли научить человека распознавать ее и в каком возрасте, нужна ли «божья искра» для того, чтобы стать человеком искусства, и становится ли красоты меньше в современном мире.
Полная расшифровка программы:
Мое почтение, драгоценные зрители телеканала Дождь. Меня зовут Михаил Козырев, я имею честь открывать очередную страницу нашего фестиваля лекций «На крыше». Я надеюсь, что вы с таким же неотступным вниманием следите за тем, что у нас происходит в эти вечера, с 1 августа по 11 августа, за всеми лекторами, так же, как и зрители, которые пришли к нам непосредственно посмотреть на наших гостей. И это всегда очень приятно, когда видишь перед собой глаза и лица.
Приготовьте сразу свои вопросы, а я пока анонсирую, что я буду еще вести один творческий вечер моих друзей, автора, писателя Саши Филиппенко, который выпустил недавно книжку «Красный крест», и Толи Белого, замечательного актера, который будет читать отрывки из этой книги, и у нас будет возможность ее обсудить. А надо сказать, что книга абсолютно пронзительная. Еще из звезд, которые придут к нам читать лекции, я назову, наверное, Гарри Бардина, в прошлом году мне довелось ему помогать в качестве модератора, Гарри, конечно, говорит всегда мудро, точно и абсолютно честно.
Ну, а сейчас, что еще сказать, я долгие годы мучаюсь, пытаясь понять, что же такое красота. Я думаю, что этот вопрос возникает у всех и каждого. У нас есть сейчас уникальный случай послушать человека, который это на самом деле знает. С лекцией «Что такое красота?» Андрей Вадимович Макаревич. Поприветствуем.
Добрый вечер. Михаил меня переоценивает, то, что я буду говорить о своем понимании красоты, будет крайне субъективно и вполне оспоримо. Я ненастоящий лектор, я просто в свое время за это взялся, потому что то, чем я занимаюсь, с этим понятием соприкасается, или, во всяком случае, должно соприкасаться вплотную.
Я обнаружил уже давно, что все споры и непонимания возникают из-за того, что люди не договорились о каких-то ключевых понятиях. Вот так подними человека с места, спроси: «Что такое красота?». — «Это когда красиво». — «А что такое красиво?». — «Это когда красота вокруг». Я полез в словари и ахнул, потому что в большей части словарей слово «красота» отсутствует. У Даля слова «красота» нет, у него есть «краса», но это сильно суженное понятие, краса бывает женская, это ясно. У Ожегова, по-моему, гениальное объяснение, я веселился страшно: «Красота — это то, что производит художественное впечатление». А художественное впечатление — это, видимо, то, что возникает под воздействием красоты, то есть все понятно, совершенно.
И самое невероятное объяснение в «Большом энциклопедическом словаре», там это физический термин, «красота — это количество бозонов в переменном магнитном поле», то есть частное, профессиональное какое-то определение красоты там есть, а что такое «красота» вообще, нет. Пришлось думать самому.
Я для себя определил это, как присутствие божественного в человеческом. В последние годы, когда при слове «божественный» многие начинают кривить морду, и я даже знаю, почему, наверное, можно говорить о природе. Природа не создала ничего некрасивого. Можно сколько угодно спорить об эстетике, о стилях, направлениях, но невозможно себе представить, скажем, некрасивый закат над морем. Это меня очень обнадеживает, потому что, видимо, существуют все-таки точки общего соприкосновения, когда люди с разным воспитанием, с разным эстетическим багажом на чем-то одном сходятся. На изделиях человеческих они, как правило, расходятся.
Я не знаю ни одного некрасивого животного. Меня всегда умиляли в старых советских фильмах, когда нужно было сделать каких-то чудовищ, художник их начинал выдумывать из головы, и в силу своего таланта или убогости создавал черт знает что. А когда мы смотрим фантастических тварей, которых сделал Гигер, например, в фильме Alien, мы верим в то, что такое существо существует, потому что Гигер ничего не выдумывал, он все время изучал насекомых. Он рисовал то, что создано природой, понимая, что лучше природы не придумаешь.
У меня есть товарищ, он немного старше меня, он живет в другом городе. Он изобретатель, он конструктор, он очень талантливый и добрый человек. Он любит группу «Ласковый май», и когда я ему пытаюсь объяснить, что это не вполне хорошо, он говорит: «А мне нравится». И я понимаю, что диалог закончен, его просто в детстве никто не научил. Его не научили родители, потому что его родителей тоже никто не научил. А человека можно научить видеть прекрасное, я думаю, в самом маленьком возрасте, когда у него еще все полочки пустые, все дверцы открыты, и у него нет точек отсчета. Маленький ребенок видит гораздо больше, чем мы, он просто не дал еще этому определения, а дают определение родители. Маленькая девочка видит фей, я верю, что она их видит и беседует с ними. Потом приходит бабушка и говорит: «Леночка, фей не бывает», и с этого момента она перестает их видеть.
Вы наверняка обращали внимание, мне просто, как человеку, который учился в замечательном архитектурном институте, это видно, в любой сувенирной лавке мира, в любом аэропорту, вот эти сувениры, неважно, будь это Эйфелева башня, или матрешка, или Биг Бэн, вот такое ощущение, что они все сделаны на одной фабрике. Там очень точно высчитан уровень вкуса, вернее, его отсутствие. Это уровень вкуса, наверное, 92% населения земного шара. И таким образом у человека создается впечатление того, что он знает, что такое красиво.
В девяностые годы, в голодные, нас принимали в одном маленьком городе, и они очень хотели сделать нам приятное, они где-то достали коньяк. Это не был коньяк, это был жженный сахар, ванильный порошок и технический спирт, но этикетка была — коньяк, и они его смаковали, чмокали губами. И я понял, что они его пьют давно, и они уверены, что это коньяк и есть, потому что другого они не пробовали. Им никто не объяснил, что настоящий коньяк к этому никакого отношения не имеет. Это же происходит с искусством.
Поразительное дело, выхода из этого практически нет, но на самом деле мы должны помнить, что на протяжении всей истории человечества люди обладают, сколько, я не знаю, но, наверное, не больше 5% населения Земли имели возможность соприкасаться с искусством. Они были потребителями искусства, они же были и заказчиками искусства. И искусство дошло до невероятно высокой планки.
Дело в том, что на протяжении столетий слово «искусство» имело два значения. Искусство — это действительно художественное, божественное отображение действительности, и искусство — это высокая планка мастерства, «он большой искусник тачать сапоги». Эти две вещи совмещались, обучение происходило годами, пятилетиями, десятилетиями, и только путем контакта с мастером. Тебя брали маленьким мальчиком в мастерскую, и первые пять лет ты растирал краски, но каждый день ты смотрел, как рисует большой художник. Потом тебе доверяли грунтовать холст, это было уже ближе. Лет через пятнадцать ты уже мог писать складки одежды, и вот этим уровнем мастерства ты обладал в безусловной степени.
В какой-то момент случились две вещи, они случились одновременно, и я думаю, что не случайно. Искусство вдруг стало достоянием миллионов людей, потому что благодаря технической революции его научились тиражировать. Бах всю жизнь играл в одной капелле, его слышало очень небольшое количество людей, и его это не сильно заботило. И вдруг оказалось, что Баха можно записать на валик, а потом на пластинку, и слушать в каждом доме. С одной стороны, это замечательно, он стал достоянием миллионов. С другой стороны, это страшно принизило музыку, как явление, потому что теперь ты мог сделать ее потише, погромче, пообедать под нее, перекрутить то место, которое тебе не нравится.
Примерно то же самое произошло с искусством изобразительным. Оно дошло до своего пика во втором его понимании, понимании мастерства. Что обычно человечество делает, когда оно понимает, что выше некуда, а надо что-то делать? Тогда надо это сломать. Так появился концепт, так появились сначала импрессионисты, потом «Черный квадрат», практически одновременно. Оказывается, совсем не обязательно что-то уметь, а чего уметь, если ты лучше Рафаэля-то не нарисуешь. Значит, надо что-то такое придумать, что ему в голову не приходило.
Тут все начинают полагать, что я жуткий ретроград, который воспитан исключительно на классическом искусстве и ненавидит все современное. Ничего подобного, я обожаю движение вперед и с большим интересом наблюдаю за всем происходящим. Просто с появлением концепта и с убиранием за скобки мастерства художника, появилась очень большая возможность дурить голову тому, кто не вполне подготовлен. А международная мафия галеристов и искусствоведов этим замечательно пользуется.
Было предложение, которое, конечно, я никогда никому не высказывал, хотя сейчас я практически вот этим и занимаюсь. Может быть, это назвать каким-то другим словом, потому что мы же понимаем, что Фордь — это автомобиль, даже Запорожец — это автомобиль, а Зингер — это не автомобиль, это швейная машинка. Тогда давайте мы искусством все-таки будем называть все-таки Ботичелли, а это мы будем называть другим словом, не обидным — перформанс, хэппенинг, концепт, да как угодно. Но люди, которые занимаются продажей этого дела, они отлично понимают, что как только слово «искусство» исчезает, сразу пара ноликов с ценника уходит. Поэтому, скорее всего, это никогда не произойдет.
Интересно, что параллельно с тем искусством, которое существовало столетия, которое было, безусловно, элитарным, было искусство народное. Оно сейчас умирает и почти умерло, оно было гораздо более традиционно, потому что оно в меньшей степени было подвержено каким-то катаклизмам политическим и прочим. И передавалось оно напрямую, об бабушки к внучке, от дедушки к сыну, и поэтому сохранялось оно очень хорошо. В нем еще масса неизученного и необъясненного, а его уже почти не осталось.
Была такая замечательная тетка в городе Архангельске, Татьяна Игоревна Шлык, она рано умерла, к сожалению. Она была сама оттуда, и бабки вот эти деревенские, а там жили староверы, там жили очень свободные деревенские люди, потому что там не было крепостного права никогда, они ее держали за свою. И когда она туда ездила собирать предметы искусства, ее не боялись, ей доверяли. Когда она привезла этих бабушек в Русский музей, в Питер, это были еще годы советской власти, бабки пели, чего-то ткали, и они привезли коврики разные. И вышел большой скандал, потому что пришло гэбэшно-партийное начальство, и сказало, что вы нам тут американское искусство выставляете.
Оказалось, что и символика, и цветовая гамма, и все прочее совпадает с творчеством народным американских индейцев настолько, что объяснить это невозможно, это за гранью простого совпадения. И таких аналогий в мире очень много. Бабушки северные вышивали в основном узоры, женский узор — это лягушечка такая, ромбик с лапками, а мужской узор — это свастика. И практически во время начала войны туда поехала специальная комиссия, чтобы бабушкам объяснить, что свастику нехорошо вышивать. На что бабушки говорили — так руки сами вяжут. Они не думали о том, что происходит, у них это было на абсолютном автомате.
Народное искусство очень жалко, скажу честно, потому что, даже когда им еще занимались, его все равно уродовали, пытались приспособить к искусству государственному такому. Понимаете, ансамбль русских народных инструментов, это, на мой взгляд, какая-то противоестественная вещь, ну не собирались русские народные инструменты в такие оркестры в естественных условиях. Зыкина была замечательной певицей, но ее пение к народному имеет очень-очень отдаленное отношение. Там совсем другие принципы и звукоизвлечения, и дыхания, и прочего, я сейчас не хочу углубляться в какие-то профессиональные вещи.
Мне страшно повезло, мой отец был гениальный рисовальщик, я не боюсь этого слова. И никогда он меня ничему не учил, в общем, но поскольку мы с ним жили в одной комнате, я имел возможность с утра до ночи наблюдать, как он это делает. Он был нереализованный художник, хотя был членом Союза художников. Он не рисовал ничего антисоветского, он рисовал женские портреты в основном. Причем он мог в метро увидеть какое-то лицо, прийти домой и за час сделать 10-15 работ. Мама очень переживала — кого это он рисует, а он просто увидел. Он не мог, от природы, провести некрасивую линию. Вот я знаю еще ну, двух таких людей, это редчайший дар.
И он меня постепенно, постепенно к этому как-то приспособлял, он говорил: «Слушай, я вот тут проект делаю, я не успеваю, помоги мне закрасить вот эту плоскость». И я, высунув язык, брал кисточку, и, думая, что я действительно ему помогаю, спасаю его, закрашивал эту плоскость. А это он меня так учил, как я сейчас понимаю. И выучил, по-моему, очень неплохо.
Он, между прочим, был членом партбюро института, он был член КПСС, и он искренне не мог понять, почему страна, которая создала себя под знаменем самого передового в мире идеологического учения, почему в ней все такое некрасивое, причем в равной степени: некрасивые конверты, некрасивые вывески над магазинами, некрасивые обложки книг, все было очень некрасивым. И он от этого очень мучился, это вот примерно так же, как человеку с абсолютным слухом довольно трудно жить, он слышит диссонанс малейший. Что-то вам хотел про него еще рассказать замечательное…
Он преподавал в МАРХИ, конкурс был очень большой, и люди, которые туда поступали в результате, они уже себя чувствовали гениями, все уже. И вот первый курс, все собрались, и вот батя подходил к доске, ставил две точки на расстоянии чуть больше метра, и проводил идеально прямую линию. И говорил — ну, повторите, кто? Конечно, ни у кого даже рядом не получалось. Он говорил: «Вот этим, в частности, мы тоже будем заниматься». Потому что тогда, когда учился я, два вот этих понимания искусства, ремесло и то, что от бога, они находились рядом, и, мне кажется, это было очень важно.
Была такая книжка Краковского, в советские годы она вышла, потом ее, насколько смогли, изъяли, «День творения» она называлась. Там, помимо повествования, были притчи. Заканчивалась эта книжка такой притчей. Жили-были две сестры-близняшки, и все у них было одинаковое: и волосы, и глаза, и рост, и брови, и голоса. Только одна была красивая, а вторая — нет. Поэтому люди, которые видели красоту, их различали, а все остальные путали. По-моему, это совершенно гениальная притча.
У меня есть книжка, которая называется «Энциклопедия китча». Вот это поразительно, вот скульптура Родена, которая называется «Весна», где мужчина целует женщину. Она прекрасна. А вот фарфоровая имитация, которая продается в сувенирных лавках. И все вроде то же самое, потом смотришь — нет, вот эта рука чуть ниже, вот она не на талии, а на заднице, и вот из таких мелочей… все разрушается.
Я мечтаю о времени, когда маленьких-маленьких детей можно будет, не учить даже, можно будет им об этом рассказывать и показывать, потому что в пять лет дверки уже закрываются, у него уже есть представление о добре и зле, что хорошо и что плохо. Они могут быть ошибочными, но их очень трудно потом корректировать. А в пятнадцать лет учить человека абсолютно бессмысленно, таким тонким вещам, во всяком случае.
Вот такими соображениями я с вами хотел поделиться. Будут вопросы, буду только рад.
Я настоятельно вас призываю не использовать этот вечер для того, чтобы вытянуть из нашего гостя максимально большое количество ответов на ваши вопросы.
— Правильно ли я вас понял, что ремесленник от художника отличается искрой божьей? Так они два высокопрофессиональных ремесленника, но у одного есть искра божья, он настоящий художник, а второй так и останется ремесленником?
Тонкая грань. Вы знаете, есть ремесленники с искрой божьей, хотя тогда их уже можно назвать художником, это правда. Думаю, что да.
— Благодарю за интересные мысли. Знаете, какой вопрос, а вы сами больше видите красоту или чувствуете ее? Вот как это бывает у вас?
Наверное, я сначала чувствую. Сначала чувствую, потом, если это надо, я могу себе объяснить, а почему. Но есть такая вещь — «золотое сечение», вы знаете, что это такое. Вот удивительно, оно сначала было открыто Евклидом, а потом Леонардо да Винчи заметил, что все, что все живое, все сущее и все прекрасное, оно подвержено этому «золотому сечению». Это не значит, что если ты возьмешь холст, и весь его расчертишь «золотым сечением», у тебя получится гениальная картина.
Но то, что эти соотношения неизменно присутствуют во всех великих работах, это удивительно. Видимо, какое-то ощущение мировой гармонии в этом соотношении есть. Если говорить об искусстве современном, то конечно, очень модно сейчас взять его и сломать, и упаси бог ты в него попадешь — фи, сколько же можно, это «золотое сечение». Это мы много раз видели.
Можно я подвопрос, он у меня созрел параллельно с вами. Вот ты упоминал по поводу новых течений в искусстве, как сильный вектор желания сломать классическую живопись, классическую композицию, вот возникают импрессионисты, потом возникают сюрреалисты, Малевич, «Черный квадрат». Вот как для себя тебе удается, столкнувшись с этими стилями и на них вдоволь насмотревшись, понять, самому для себя сделать вывод, который может совпадать с мировым человечеством, а может совсем не совпадать, вот это — на самом деле искусство, разрушительная его энергия находится на втором плане, но вот этот человек, который придумал нарисовать этот черный квадрат, — это действительно талантливый художник? На какие ощущения ты ориентируешься в оценке этого произведения или направления?
Я ориентируюсь, в первую очередь, на свои ощущения. Я не считаю «Черный квадрат» великим произведением, потому что я вообще не очень люблю концепт.
Скажи, пожалуйста, что такое концепт? Ты много раз употреблял это слово «концепт» — это что для тебя?
Концепт — это идея. «Черный квадрат» — это ведь не картина, что там такого гениально написанного? Это идея того, что вот посреди белого пространства расположен черный квадрат, черное такое равновеликое ничто. А дальше ты можешь уже в эту идею вложить все, что угодно. И, главное, мучиться мыслью, а что же художник думал, собака?
Интересно, что до появления концептуалистов вот этого божественного ореола над художниками не было, они в миру считались такими же ремесленниками, как портные, как строители. И продавалась картина по размеру, она больше — она дороже. У более известных людей, он на заказ что-то делает, да, у него цена поднимается. Все, как сейчас. А потом вдруг ребята поняли, что надо себя еще окутать какой-то такой завесой мистики, потому что мы общаемся с другими мирами, мы-то знаем, что мы рисуем. Я это не очень люблю.
Хотя, есть, например, такой Саша Бродский, один из моих любимых художников, мы с ним учились вместе в архитектурном. Он очень современный художник, с мировым именем. Вот он может работать в любом направлении, у него не получится плохо, потому что его ангел поцеловал просто. Такое бывает, но крайне редко. Вообще хороших художников, настоящих, бывает мало.
— Андрей Вадимович, вот если все эти соображения, насчет концептов, если их переложить на музыку? Все ваше детство и юность, вся музыка семидесятых, это же один сплошной концепт, когда начала Роджер Уотерс придумывал идею, а потом под это писался «Темная сторона луны».
Ну это абсолютно то же самое. Когда симфоническая музыка доходит до своего совершенства, люди с аналитическим складом ума понимают, что надо идти куда-то в сторону, надо что-то ломать. Это же было в джазе, когда появился Боб, и он сразу потерял народную любовь, потому что это для специалистов, и ходили джазмены слушать джазменов. Точно так же появился панк, потому что все, ну были «Битлы», были «Роллинги» уже, ну что? Давай-ка мы взорвем к чертовой матери. А потом, это же гораздо проще, создавать сложнее, а сломать может любой.
Значит ли, что панк-рок, ему суждено было только войти в историю, как люди, которые сломали? Ведь панк-рок вошел в историю большим количеством талантливых групп.
Я не хочу тебя ранить, Миша.
Я и так весь изранен, Андрей Вадимович.
Да, но, наверное, давай не будем их, наверное, можно и сломать талантливо. Я просто очень не люблю ломать. Я люблю тех, кто строит.
— Андрей, скажите, пожалуйста, в том определении, которое вы дали красоте, в этом смысле красоты, по мере развития цивилизации, становится больше? Человечество все-таки утрачивает или развивает свою способность производить или выдавать вот эту красоту, в том смысле, о котором вы говорили? Спасибо.
Мне кажется, что это какая-то константная величина. Она может принимать разное проявление. Происходит следующее: я вот думал, если взять человека, скажем, трехсотлетней давности, он меньше знал, чем мы? Первая мысль — гораздо меньше, чем мы. А сейчас я склонен думать, что он знал столько же, сколько и мы, только совершенно других вещей. На нас сегодня оказывает дикое давление информационное поле, мы автоматом от него защищаемся, и все равно в нас влезает совершенно ненужная информация. Чем ее больше, тем меньше она в нас живет.
Гениальное прозрение еще молодого Пелевина в книжке «Generation “П”», когда Вавилен думает, что он сейчас немножко позанимается ерундой, а потом будет писать для вечности. А потом вдруг он понимает, что вечности больше нет, что она вместе с советской властью закончилась. И он как в воду смотрел, нет больше вечности. Все очень сжимается во времени. И я подозреваю, что будет сжиматься дальше и дальше, и вряд ли этот процесс нам подвластен.
В этом сжимании есть ощущение своеобразной красоты?
В этом сжимании есть ощущение своеобразной катастрофы, потому что все-таки хочется иногда успеть разобраться в том, что происходит, и что-то сделать не спеша. Спешка нужна при ловле блох.
— Можно ли как-то проранжировать или оценить само понятие красоты? Для примера, Бернини — Роден, Рафаэль — Моне. Как вы вот здесь?
А я бы не стал их выстраивать в какие-то… Во-первых, это хлеб искусствоведов, которых я тоже не очень люблю, честно вам скажу. Наверное, кто-то на ком-то учился, наверное, кто-то для кого-то был кумиром, наверное, можно проследить какие-то тенденции, и в литературе, и в музыке, и в живописи, безусловно, но для меня это никогда не было главным.
— Вы в самом начале как-то не очень хорошо об импрессионистах отозвались, я так понял.
Понимаете, как все относительно. Французы хотели снести Эйфелеву башню, а теперь это лицо города. Пройдет сто лет, мы еще Петра этого полюбим нашего, который на Стрелке стоит.
— Человек ко всему привыкает.
Ко всему, собака, привыкает.
Мы уже имеем вот это статую на Манежной площади, поэтому по сравнению с ней даже Петр как-то прилично смотрится. Все познается в сравнении.
Вот, все в сравнении.
— Андрей, можно вам задать вопрос? Правильно ли я вас поняла, что, по вашей идее, человечество утрачивает созидание? То есть мы сейчас больше разрушаем и дальше будем разрушать, что приведет нас к катастрофе.
Человечество вообще меняется, оно меняется стремительно под воздействием того, что оно изобретает. Говорить о том, хорошо это или плохо, некорректно. Мы просто становимся другими, мы очень быстро становимся другими, поэтому сравнивать нас, наши оценки какие-то с оценками тех людей — это очень интересно, и, конечно, хочется говорить, что вот в наше время были люди, а теперь бог знает что.
Ну вот на протяжении всех эпох так и говорили, просто сейчас это идет по экспоненте, и скорость увеличивается. А с другой стороны, человечеству необходима точка отсчета вообще в любом анализе, для того, чтобы понять, что ты сумасшедший, нужен еще один человек. Если ты один на острове, ты никогда этого не поймешь.
— Можно ли провести границу между искусством и концептом? Вот например, получается, Пикассо и Матисс — это концепт, а Шилов — это искусство? Ну как-то я не могу с этим согласиться.
Я понимаю. Давайте мы не будем рушить стены. Сегодня концепт — это одно из направлений искусства, актуальное искусство.
— То есть все-таки это искусство?
Они очень хотят, чтобы это считалось искусством.
— Вы как считаете?
Иногда, даже на мой взгляд, это искусство и еще какое! Но чаще — не совсем, вот так скажем.
— У меня, наверное, половина — это вопрос, а половина — это просьба дать совет. Первый вопрос — вы говорили, что взрослый человек не воспринимает красоту, потому что его родители не научили, если я правильно поняла. Можно ли взрослому человеку научиться воспринимать и чувствовать красоту? Если можно, то как? И второе — дать совет, как до пяти лет научить ребенка воспринимать красоту? Что нужно делать для этого?
Ребенка надо знакомить, надо, чтобы он среди этого существовал, чтобы он просто существовал среди этого, чтобы ему можно было смотреть книги с репродукциями, чтобы, если вы ему покупали детские книжки, чтобы они были обязательно иллюстрированы хорошими художниками. Сегодня, слава богу, есть такой выбор. Когда я захожу, смотрю детские книги, и думаю, как же нынешним детям повезло, у нас такого не было. У нас Каневский нарисовал Буратино, и собственно…
Винни-Пух был, с неплохими…
Конашевич был замечательный, но это еще, считай, до революции. А взрослого человека научить… Боюсь, что нет. То есть он будет жертвой самообмана, такой самоимитации. Отличать он сможет, а вот неожиданно заплакать от какой-то картины вряд ли.
На этой печальной ноте, простите, пожалуйста, у нас осталось буквально две минуты эфира. Давайте так сделаем, выйдем из эфира, и если Андрей Вадимович позволит, то мы сделаем такой финальный блиц из нескольких вопросов.
Да запросто.
Я хочу поблагодарить наших зрителей за то, что они, я надеюсь, с интересом смотрят лекции. Сейчас я хочу в первую очередь, в последнюю, точнее, очередь поблагодарить нашего сегодняшнего гостя. Мне кажется, что мы уйдем и долго-долго будем возвращаться к этому часу. Андрей Вадимович Макаревич, спасибо.
Спасибо.