В новом выпуске цикла «Сто лекций» — 1996 год и роман Алексея Иванова «Географ глобус пропил». Дмитрий Быков рассказал, как, несмотря на ироничность и смехотворность своего произведения, автор пытался вразумить людей, напомнить им, «как далеко они отошли от своего божественного образа». Также Быков сравнил книгу с экранизацией 2013 года с Константином Хабенским в главной роли и указал на их основные различия.
Дмитрий Быков: Добрый вечер! Сегодня у нас 1996 год. Мы добрались общими усилиями до романа Алексея Иванова «Географ глобус пропил».
Нужно сказать, что этот роман, законченный в 1995, в 1996 довольно много странствовал. Куски его печатались в разной местной прессе. Но, по большому счету, роман 25-летнего пермского автора не был ещё никому интересен. Алексея Иванова заметил и, слава богу, никуда не сходя, благословил его земляк Леонид Юзефович, который заговорил о том, что пришел действительно новый огромный писатель, замечательно плодовитый.
Надо сказать, что к тому моменту у Иванова уже сменилось два периода, и вот эта удивительная способность, протеистическая такая, протеическая способность меняться, протеизм, свойственный лучшим русским прозаикам, начал у него проявляться очень рано. Он начал с романов фантастических, например, с гениальной, по-моему, пародии на «Дом скитальцев» Мирера, которая называлась «Земля-Сортировочная». Там описывалась маленькая провинциальная станция электрички, схема движения поездов на которой была на самом деле тайной схемой вселенной. Замечательная книга.
Вообще ранняя фантастика Алексея Иванова, дружно разруганная коллегами, была, по-моему, изумительно остроумной. Если бы Иванов пошел по этой части с самого начала, он был бы самым достойным продолжателем Стругацких, которым, кстати, очень нравилось то, что он тогда писал, в девяностом году. Ему было двадцать лет фактически, да.
Но он начал совсем другую книгу, он написал «Общагу-на-Крови», очень сентиментальную, конечно, молодую, но всё-таки уже сугубо реалистическую историю самоубийства студента в общежитии. Общажные нравы, картины быта удались ему чудесно, несмотря на то, что в целом роман был, конечно, довольно малоудачен.
А вот «Географ» ― это такой резкий прыжок в будущее, это уже молодой совсем писатель самостоятельно заявил о себе как о крупнейшем прозаике поколения. Без чьей-либо помощи, без каких-либо ориентиров, он никому не подражал. Может быть, сам он отмечал как один из ориентиров ироническую прозу Виктории Токаревой, но, конечно, это совсем другое дело.
На самом деле Алексей Иванов ― это действительно такой странный пермский самородок, который если на кого и ориентировался в своем творчестве, то на Алексея Н. Толстого, о чем он сам, собственно, в открытую и говорит. И здесь есть даже буквальные параллели ― не случаен его роман «Ненастье», увенчавший трилогию о современности: «Географ глобус пропил», «Блуда и МУДО» и вот «Ненастье» как третья часть, как третья часть «Хождения по мукам», «Хмурое утро». Но и исторические его сочинения, которые он пишет примерно через раз, напоминают очень прозу Алексея Толстого, в частности, в романе «Тобол», который сам он называет «роман-пеплум», «роман-сериал», мне кажется, это сходство с «Петром I», языковое, интонационное, достигает уже неотличимости и делает роман не слишком интересным.
Но я абсолютно уверен, что Иванов напишет ещё много превосходных книг, потому что он, как Алексей Толстой, самоироничен, как Алексей Толстой, плодовит и, как Алексей Толстой, умеет и любит разное: фантастику, быт, исторические трагедии. Это писатель-универсал, на всё способный, пишущий много, быстро и в разных техниках.
Что касается «Географа», который я до сих пор считаю лучшим романом Иванова, оценил я его не сразу, потому что когда я получил его, только что изданный тогдашним «Вагриусом» и ещё не наделавший большого шума, получил на рецензию и отложил. Потом однажды ночью я услышал из комнаты дочери какое-то странное хрюканье, пошел и обнаружил, что она под одеялом читает «Географа». Чтобы не разбудить младшего брата, тогда годовалого и спавшего там же, она хохочет, но в одеяло.
Мне показалось, что это интересно. Ну что, если уж Женя, действительно, в десять лет читает, надо бы и мне. Я прочел и тоже, в общем, хрюкал. Это действительно очень смешно. Но помимо того, что это очень смешно ― ну сейчас-то его что пересказывать? Сейчас это знаменитая книга, почти классика, она гениально экранизирована Велединским, и, может быть, это одна из лучших вообще киноработ последнего десятилетия. Но тогда там поражали две вещи.
Первая вещь, которая поражала, ― это то, что автор не боялся писать правду о девяностых годах, то есть говорить об их абсолютно пустотной сущности, об их бесчеловечности, об их забвении всего сколько-нибудь ценного, что было в русской культуре вообще. Ведь для того, чтобы настали нынешние времена, согласитесь, нужно было очень долго расчищать место. И вот это место расчищали, выплескивая с водой всех детей, уничтожая всё советское наследие, отрекаясь от любой сложности и превращая мир в такую более или менее плоскую бетонную площадку. Так вот, это был роман о том, как человек культуры сталкивается с этой новой пустотностью, с этим примитивизмом.
Что такое Служкин? Служкин ― такой князь Мышкин нашего времени, что, кстати, неоднократно подчеркивал и сам Иванов. И Хабенский играет именно такого, хотя в случае Хабенского он, конечно, не такой лошара. Хабенский просто в силу своих личных данных и в силу того, что он человек уже далеко не молодой, играет всё-таки состоявшегося, всё-таки сколько-нибудь укорененного в жизни, более культурного, в конце концов. Он играет действительно Мышкина.
А Служкин ― он, в общем, лох. Но удивительно, что за этой его лоховатостью стоит чистота на грани святости, стоит верность традиции, стоит настоящая любовь, в том числе, конечно, прежде всего любовь к жене. Нужно заметить, что в книге этой Служкина со всех сторон обступают предатели. Это предательская среда, которая то и дело отказывается от себя, от своей сущности, от своих требований. Она отказывается всё время от представлений о человеческом и соглашается на отвратительные условия.
А Служкин не соглашается. Служкин пытается среди этой провинциальной школы, среди своих спивающихся друзей, среди своих откровенно пошедших в разнос подруг сохранять какие-то представления о норме. И этот герой для Иванова наиболее важен, он проходит через все его современные сочинения: и через «Блуду и МУДО», и через «Ненастье», там это вечная невеста Таня. Это человек, который сохранил свои, будете смеяться, но нравственные принципы.
Кстати говоря, Владимир Гусев, критик не самый читаемый сегодня, когда-то замечательно сказал: «Что такое лишний человек? Это всего лишь человек, соотносящий себя с вневременными критериями». И в этом смысле Служкин, безусловно, лишний человек в этой эпохе. Но он единственный человек, который нужен.
Второе, что в этом романе поражало с самого начала, ― это замечательная уверенность письма. Это роман, в котором есть авторский стиль, в котором нет довлатовских интонаций байки, хохмы, а есть серьезный, уверенный, очень профессиональный рассказ о совершенно невыносимом быте, сдобренный, конечно, очень крепкой иронией, но дело не только в этом.
Почему вот эта спокойная авторитетная интонация, интонация власть имеющего так рано стала Иванову удаваться? Почему ему не нужно хохмить, почему ему не нужно многословия, почему он рассказывает крепко, уверенно, без лишних деталей, не отягощая текст, рассказывает так, что его интересно читать? Откуда эта плотность? А это очень просто. Когда-то Толстой сказал, что залог писательской удачи ― это единство нравственного отношения к предмету.
Вот Иванов ― человек с мировоззрением, это в его книге очень чувствуется, и поэтому её приятно было читать. Человек знает, о чем говорит, и знает, как должно быть, поэтому он рассказывает. Сам по себе нарративный импульс был именно такой. Эко когда-то сказал, что главное в литературе ― это нарративный импульс: зачем, почему я хочу это рассказать? Вот он это хотел рассказать не ради хохмы, не ради того, чтобы посмешить, не ради того, чтобы нагнать чернухи. Он показывал людям, как далеко они отошли от своего божественного опыта.
Нужно заметить одно очень принципиальное отличие романа от фильма. В фильме Хабенский играет Служкина ― совершенно не преподавателя. Служкин не рожден преподавать, он не умеет справиться с классом, он истерически себя ведет. Но Служкин в романе совсем не таков. Служкин в романе ― прирожденный педагог, но просто случайно так вот вышло в его жизни, что он поздно стал этим заниматься и занимался исключительно для того, чтобы на хлеб заработать. А вообще-то он, конечно, человек, умеющий передавать детям своё знание. И больше того, он сознательно позволяет им и бунтовать против себя, и без его ведома преодолевать порог. Он ставит их в условия, в которых они прыгнут на следующую ступень.
То, как Служкин в романе Иванова объясняет детям географию, написано со знанием дела и с увлечением, видно, что он любит это дело. Собственно, Иванов и начинал как учитель, у него был школьный кружок, он ходил с ними на эти пороги. Это всё его места, его родина и его занятия. И надо сказать, что когда он это описывает, чувствуется, что он это любит.
Служкин, конечно, учитель в высшем смысле. Это не тот лоховатый пьяница, который постоянно срывается на детей, говорит им какие-то гадости в «Географе». Такого учителя я не приемлю, потому что я чисто профессиональным взглядом вижу двадцать пять ошибок, которые он делает, просто уже войдя в класс. Собственно, это в руке, это либо потомственный учитель умеет, либо нет. У меня, слава богу, этот навык есть ещё врожденный.
Но дело даже не в этом, дело в своеобразном смещении взгляда. Понимаете, смещение это заключается в том, что Служкин ивановского романа был профессионалом, а Служкин фильма ― это лох. Но дело в том, что именно профессионализм (вот это важная мысль Иванова) ― это основа совести. И хотя Служкин был младше, некрасивее, смешнее Хабенского, он был, в общем, действительно нормальный объект насмешек, но у него было другое ― у него было умение увлечь и рассказать. Вот за это они его любили. Не просто за то, что он мужчина, в него влюбляется эта старшеклассница, а ей надоели мальчишки. Нет, они влюблялись в его увлечения, в его манеру рассказывать, в его поход! Ведь то, что он повел их в поход, для них праздник! И этот поход вырастает в такой могучий символ, если хотите, инициацию, простите за глупое слово, которое сейчас употребляют сплошь и рядом. Но именно эта инициация их зажгла, потому что им было интересно пройти по этим местам. И им нравилось то, как он это рассказывает.
Поэтому вот эта глубокая мысль Иванова о том, что профессия и есть основа совести, что без своего дела совести быть не может, эта идея была для 1995–1996 годов, конечно, совершенно революционной, потому что тогда, как сказала всё та же Виктория Токарева, профессия исчезла, остались две профессии ― богатые и бедные. А Служкин ― профессионал, и по этому профессионалу школа тогда очень скучала.
Я могу с радостью заметить, что после этого романа многие безработные интеллигенты, большей частью гуманитарии, в школу пошли. Во-первых, оказалось, что там платят, а во-вторых, это был лучший способ сохранить себя. Для меня, тогдашнего учителя словесности в школе 1214, который бегал на молочную кухню, чтобы успеть, до уроков, а потом шел в довольно сложный класс, ― для меня книга Иванова была великим подспорьем. И всем детям, своим школьникам я её рекомендовал. И никто из них не пожаловался.
Я думаю, из тех немногих островков чистого разума, которые были в девяностых годах, эта книга остается самой приятной, и мне она до сих пор ностальгически мила. И автограф Иванова на ней я храню как дорогую реликвию.
Ну а в следующий раз мы поговорим о 1997 годе.