Реальность, естественно, была совершенно иной, отношения с телесностью в повседневном мире советского человека были крайне тяжелыми, несоответствие гигиенических призывов гигиеническим условиям — это отдельная больная тема, которую рассматривали не один раз, и рассматривали подробно. С другой стороны даже люди, которые по крайней мере большую часть года имели доступ к горячей воде и к гигиеническим средствам, постоянно переживали напоминания, что все, что идет дальше чистоты, некоторым образом грешно, любой интерес, помимо гигиенического, некоторым образом грешен.
Когда начал распадаться советский язык телесности и советский язык костюма, возникла сложнейшая ситуация. Он оказался в той новой визуальности, которая как раз установилась на Западе в 1990-е годы. Это была визуальность огромного медийного внимания, новых технических возможностей фото и видео. Бывший советский человек получил сигнал, что он все время на виду и что красота его тела, его внешнее соответствие канону предельно важны для его существования в новом мире.
В то же время он оказался без соответствующих навыков и без соответствующих ресурсов, и тут речь идет не только и не столько о дефиците, сколько о том, что мало кому было до красоты, когда нечего было есть в начале 1990-х. Мы получили травмированное старое поколение, которое просто не стало входить в этот мир. Мы видим его остатки. Мы получили среднее поколение, пережившее сильнейшую травму, связанную с собственным обликом и телом в 1990-е, и люди до сих пор говорят об этом периоде как об одновременно захватывающем и травматичном. Так говорят про страшный сон, проходящий в бешеном темпе и с некоторым истерическим весельем. И мы получили новое поколение, родившееся в перестройку и после перестройки, которое просто выросло в новых реалиях с новой телесностью и их главный конфликт — это сложности с предыдущими двумя поколениями, с родителями и с дедушками. В результате мы, как всегда, пытаемся разрубить сложный узел, в который завязались культурные традиции, семейные — понятно, что традиции телесности очень связаны с семейной традицией, — и тем новым миром, в котором мы пытаемся жить.
Что произошло с одеждой?
Чем сложнее и чем моложе общество — а российское капиталистическое общество очень-очень молодо, — тем большая нагрузка ложится на язык костюма, тем больше люди сообщают о себе и понимают о других при помощи костюма. В некотором смысле решение в ситуации ограниченных ресурсов вкладываться в одежду в этой рамке разумное, человек чувствует, что это — способ говорить о себе и добиваться желаемого.
Есть множество стратегий, которыми люди стараются переизобрести свой костюм, чтобы он говорил о них адекватным, важным для них языком. В этом смысле рынки в России — уникальное, важнейшее место. Мы помним их роль в 90-х и то, что рынок — это некоторым образом выставка норм, выставка того, что сейчас нормально носить. Потому что люди, которые пытаются одеть себя в новых условиях, как раз и пытаются одеть себя по новой норме. Все, что помогает им понять и нащупать эту норму, — важная и хорошая вещь, даже если вещи могут казаться низкокачественными, даже если для кого-то они не являются примером идеального вкуса.
Вообще у рынков в широком смысле слова, в капиталистическом смысле слова, есть огромная нормализующая роль. Любой магазин, в который ты приходишь, некоторым образом отвечает тебе на вопрос, что сейчас нормально, что сейчас носят. Если ты хоть сколько-нибудь визуально опытный человек в этой культуре, ты понимаешь, что в какой бы большой магазин ты ни зашел, есть экстремумы — это называется экстрамодным или рискованным, но общая масса вещей — это те самые безопасные вещи, которые тебе позволяют соответствовать норме. И в периоды бедности рынки играют огромную роль.
Откуда берутся новые нормы?
Вопрос, откуда берется норма, — один из самых красивых, сложных и интересных вопросов, потому что нет такой области человеческих интересов, которая бы не требовала на него ответа, будь то антропология, социология, математика — во что ни ткнись.
Так или иначе, исследователи стараются определить хотя бы какие-то главные стимулы. Сейчас фокус устроен вот как: норма определяется обществом эмпирическими методами; любые попытки говорить, что кто-то сделал нормой нечто — это попытка ставить телегу впереди лошади. Ну, например, когда говорят, что Кристиан Диор, создав свой замечательный new look (женщина-цветок, юбка-колокол и все остальное), открыл новую страницу, — это чистейшая аберрация восприятия. Нет. Эксперименты эти делались и до него, но момент, когда он вышел с этой заявкой, был общественно идеальным для того, чтобы уже сформировавшееся в обществе желание видеть женщину другой и какой именно, вдруг нашло подходящий визуальный образ, хорошую опору.
Каждый раз, когда нам говорят, что кто-то ввел в моду еду, изменил поведение — это должно лечь в подготовленную почву. Поэтому, конечно, возникает тройная система. Сначала общество оказывается готово к какой-то перемене, потом находятся люди, которые хорошо формулируют эти законы разными способами — визуальными или концептуальными; потом общество принимает эту новую формулировку и начинает жить с ней до следующей перемены.
Как принимают новые нормы разные поколения?
Каждый раз, когда возникает какой-то большой общественный катаклизм, мы имеем дело с важным и поразительным феноменом. В обществе всегда, даже в мирные времена, есть парентизированные дети — дети, которые вынуждены по отношению к своим родителям брать на себя роль родителя. Но когда происходит большой катаклизм, это явление часто становится массовым. Младшее поколение оказывается более быстрым, оно легче втягивается в новую реальность, оно лучше понимает, что происходит, иногда оно просто оказывается технически более образованным. Они оказываются родителями по отношению к своим родителям в том смысле, что они проводники родителей в этом мире.
Родители далеко не всегда принимают эту ситуацию с благодарностью, и надо понимать, что для взрослого человека этот катаклизм в целом оскорбителен и унизителен. Он чувствует себя неадекватным собственному миру и должен или прилагать титанические усилия, чтобы втянуться в него заново, или ощущать собственное поражение. Главный конфликт, который возникает таким образом, — это собственно конфликт между ребенком, который лучше знает, и родителем, который понимает, что ребенок лучше знает, но не может сместить свою позицию.
Кроме того, ребенку, во-первых, вообще-то тоже хочется побыть ребенком — ребенок не всегда хочет быть свободным, совершенно нет. Например, когда девочка начинает советовать маме, что носить или как одеваться, далеко не всякая взрослая женщина принимает это хорошо, и далеко не всякая девочка хорошо понимает, что модно одеть маму может быть крайне глупой идеей. Маму надо одеть так, чтобы мама чувствовала себя человеком и нравилась себе. Эта задача так легко не решается.
Иными словами, это ситуация, когда поколениям приходится жестко договариваться друг с другом. Эта ситуация может быть прекрасной, а может быть довольно жуткой. Мало того, речь же не только об одежде — речь идет о телесных нормах. Скажем, такая вещь, ставшая вполне мейнстримной, как пирсинг лица, например, носа или губы, который мы почти перестали замечать, до сих пор в глазах многих представителей старшего поколения немедленно маргинализирует человека или говорит о нем очень радикальные, очень рискованные вещи. То же самое связано с новой пластикой. Мода — это же не только то, что мы носим и как мы носим, мода — это как мы двигаемся и как мы ведем себя в своей одежде. Конечно, эта новая пластика для многих женщин старшего поколения кажется уродливой, неженственной или, наоборот, немужественной, когда речь идет о мальчиках. Иными словами, или договариваться, или ссориться, и это болезненная история.
Что такое постсоветская телесность?
Мы находимся в точке больших перемен, и наблюдать эти перемены, как всегда, очень интересно, но очень трудно. В 90-е сформировались очередные нормы идеального западного тела, женского и мужского. Мужское тело обязательно было в высшей степени холеным. Оно не обязательно было атлетическим, но оно было телом, которое уделяет себе очень много внимания. Женское тело, как мы помним, было худым, и, что еще важнее, — женское тело было одновременно в высшей степени ухоженным и абсолютно к себе безразличным.
Было очень много сделано для того, чтобы эти жесткие, безжалостные к обоим гендерам нормы менялись разными способами. Мы находимся сейчас в точке, где новое нормированное тело непонятно как устроено. Происходит много процессов. Один процесс, и его уже видно глазами, — это процесс отказа от экстремальной худобы как нормы красоты. Это медленный и тяжелый процесс. Другой процесс, связанный с ним, но более широкий, — это тема body positive, позитивного отношения к телу, каким бы оно ни было. Третий процесс находится вообще в другой области — это процесс принятия и приятия тела с инвалидностью и попытка говорить о красоте и норме в гораздо более широком смысле. Четвертый и самый незаметный процесс — это процесс пересмотра наших телесных и гигиенических привычек.
Мы находимся в фантастической точке, где как раз рождается новое общественное тело. Каким оно будет — совершенно непонятно. Но если нас, российское общество, ждет очередной масштабный катаклизм, нам придется тяжелее, чем всем. Я боюсь, что нам опять придется танцевать от своих возможностей, а не от общих тенденций, но при этом общие тенденции пытаться инкорпорировать в свои возможности. Это огромная задача, дай нам бог как-нибудь с ней справиться; до сих пор мы справлялись.