Кто такой я? Кто такие мы? Вопрос, с которого начинается практически любое общество. Советский человек перестал быть советским человеком, утратил понимание того, где нужно узнавать ответ на этот вопрос. Известно, что у всякого советского человека с 1918 по 1991 год был специальный печатный орган, в котором можно было узнать текущий ответ на этот вопрос, — это газета «Правда».
У меня в руках номер газеты «Правда» за 2 ноября 1989 года, четверг. Из этого номера уже понятно, в каком ужасном состоянии находился советский человек в последние годы своего существования: «На одной из зарубежных фирм мне подарили фотографию, плакат», — пишет корреспондент. И понятно, что человек побывал за пределами страны, он уже знает слово «фирма».
Переворачиваем страницу и видим здесь фамилии, которые в газете «Правда» не могли появиться еще пять лет назад ни под каким видом: Сталин, Зиновьев, Коллонтай, Раскольников. Еще не пала берлинская стена, и Горбачев еще встречается с руководителем ГДР. С другой стороны, неофициальная встреча Горбачева и Джорджа Буша состоится на советском и американском военных кораблях в морском пространстве около Мальты, а еще сверху написано: «Совещание в ЦК КПСС».
Где здесь «я» и где здесь «мы», понять уже совершенно невозможно. Единство разрушено. И так будет продолжаться еще два года, пока наконец газета «Правда» не превратится в то, чем она была до 1917 года, — то есть орган партийной печати одной из не самых распространенных политических организаций на территории большой страны.
Коллективное и индивидуальное
Конечно, советское общество — это прежде всего вопрос о том, где граница между «я» и «мы». Вопрос о том, в какой степени человек должен подчиняться идеям коллективизма, разделять эти идеи, идти за коллективом, а в каком он должен оставлять пространство для себя и реализовываться сам. Ни в одном обществе мира так вопрос не ставился со времен египетских пирамид. Ни одна крупная страна в мире не была на протяжении 70 лет занята этим вопросом в качестве основного.
В 10-х годах ХХ столетия Россия, как и Европа, как и значительная часть остального мира, заболела социал-демократией, вопросами социального равенства. У России были все шансы построить обычное для Европы социал-демократическое государство. Вместо этого вопрос был поставлен совсем по-другому. Был поставлен вопрос о возможности создания нового человека, который будет радикально более коллективистичен и гораздо менее индивидуалистичен.
Советский проект поставил вопрос о создании нового человека-коллективиста
«Единица — ноль, голос единицы — вздор, голос единицы меньше писка» — это лозунг Владимира Маяковского, который висел над советским общественным институтом, написанный невидимыми буквами. Эту цитату знали все.
Мало того, не следует недооценивать тот объем душевной и интеллектуальной работы, который советские люди вкладывали в реализацию этих принципов. Сейчас нам может показаться, что советские люди на самом деле насмешливо относились к идеям коллективизма, к марксистской идеологии, что они не верили в коммунизм.
В какие-то моменты и для больших общественных групп это было ровно так. И существовали, наверное, целые отрезки в несколько лет, когда, видимо, большинство населения относилось к официальной коллективистской идеологии скептически, спорно или даже презрительно.
Однако на протяжении большей части временно́го пространства, которое занял Советский Союз, большинство населения с энтузиазмом думало о том, как построить коммунизм, как построить лучшее общество, как построить лучшего человека. Это не было задачей номер один. Естественно, советский человек в очереди за колбасой или за ботинками не думал о том, как его стояние в очереди соотносится со строительством коммунизма. Это всегда было задачей номер три или четыре. Несмотря на то что это выглядит сейчас несколько смехотворно, идеологическая составляющая постоянно присутствовала в жизни советского человека. Она была ему где-то комфортна, где-то некомфортна; тем не менее с этим жили. Сейчас это сложно представить. Вообще отсутствие официальной идеологии — это самое важное, что случилось со всем советским и российским обществом за последние 30 лет. Эта пустота пытается периодически чем-то заполняться, но тем не менее пока это место никто не занял.
В ХХ веке русские столкнулись с еще одной интересной для социолога или политолога вещью. Советская власть, придя к рычагам управления обществом, в значительной степени случайно, хотя и имея в виду что-то вроде этого, построила тоталитарное общество.
Тоталитарное общество
Мы можем привести, наверное, десяток примеров обществ, которые более-менее подходят под определение тоталитарного. Тем не менее до сих пор какого-то единого определения того, что такое тоталитаризм, не существует. Я для себя определяю это достаточно просто: тоталитаризм — это до некоторой степени сингулярность. Он появляется в тот момент, когда люди пытаются строить жесткое авторитарное общество на каких-то идеологических основах и вдруг выясняют, что у них получилось на два порядка лучше, чем они хотели. Вот мы давили, давили общество с тем, чтобы оно было хорошим, с тем чтобы все улыбались, и тут всем почему-то внезапно понравилось, все стали делать ровно так, как вы хотите, и хоровое пение, которое раньше звучало нестройным, вдруг вошло в какой-то в резонанс с небесными сферами — и зазвучало.
Это общество насилия. Но общество меньшего по сравнению с авторитаризмом насилия. Тоталитаризм по сравнению с жестким авторитаризмом — это общество, которое внезапно перестало сопротивляться и сказало: «Ну ладно, хрен с вами, будем строить коммунизм».
Когда этот момент произошел в истории СССР — сложно сказать. Есть ощущение, что это случилось во временно́м отрезке между 1923 и 1927 годом, когда то, что было военной диктатурой большевиков, спорной идеологической доктриной, внезапно превратилось в то, что все остальные одобряют и считают, что по-другому жить невозможно. После этого все выдохнули и начали строить совсем другое общество.
Это совсем другое общество достигло своего идеологического пика, видимо, в 1949 году. Это большой сталинский стиль. В этот момент оно внезапно обнаружило свойства русской империи непонятно почему, никто не предсказывал, что из этого вылезет русская империя, однако вот вылезла.
После чего она дала еще один прекрасный всплеск в 1960-е годы, который мы знаем по имени Юрия Гагарина и по народному энтузиазму по поводу будущего строительства коммунизма. Коммунизм должен был быть построен к 1980 году. Большая часть населения верила, что коммунизм — это то, что в настоящий момент строится. В 1970-е годы, конечно, тоталитаризм в России начал исчезать, это судьба практически всех тоталитаризмов. Тоталитаризм — чрезвычайно прочное и устойчивое явление, но исчезает он сам по себе. А потом было ощущение общества 1971–1978 года, когда после того, как мы полетели к звездам, внезапно выяснилось, что здесь, на Земле, пространство застроено панельными пятиэтажками, вокруг которых ходят какие-то колхозники и не знают, что сие есть. Это же ужас.
Позднесоветский общественный договор
Русское, оно же советское, оно же российское общество проделало самый необычный фокус, который вообще проделывали общества в таких ситуациях. Оно построило себе некий субститут того, что на Западе называется гражданским обществом. Оно построило между населением внутреннюю систему горизонтальных связей, не очень сильно зависящих от властной структуры.
Как ни странно, это был момент, когда партия отделилась от остального народа. Кто такие коммунисты? Это какие-то люди, которые чем-то загадочным занимаются в горкоме. Мы не знаем, кто такие коммунисты, у нас здесь совсем другое общество. Новые советские люди ездят по стране, вкалывают в этой стране. Они каждый день находят компромисс с официальной идеологией. Они каким-то сложным образом взаимодействуют с властными структурами. Иногда нехотя сотрудничая с ней, иногда, напротив, глухо отрицая ее.
Общественный договор позднего СССР был совершенно уникальным явлением, прецедентов не имеющим. С одной стороны, существовало некое подобие гражданского общества, очень ущербное, с политическими ограничениями, которое признавалось вполне авторитарной правящей властью, с одной стороны, нехотя, а с другой стороны, достаточно внятно.
Мало того, единственное условие, которое выставляла авторитарная власть по отношению к этому квазигражданскому обществу 70-х годов — это «давайте вы не будете говорить, что мы на самом деле ничтожество». Мы понимаем, как смешно звучит словосочетание «социализм с человеческим лицом», но давайте мы все равно будем строить социализм. Мы даже не будем обсуждать, что это такое. Пускай это будет что угодно — рыночный социализм, какой угодно еще. Это тот консенсус, к которому в 1989 году все-таки пришли. Ленина оставляем, ленинским путем идем, Ленин, в конце концов, с 1924 года на Красной площади. Он ничего уже не скажет, поэтому под Лениным можем подразумевать все что угодно. Слово «социализм», наверное, оставляем для ясности.
Гражданское общество, уже понимавшее, что ему здесь не очень хорошо жить, отреагировало на это с улыбкой удивления. Выяснилось, что к такому искушению оно не очень было готово. Первое, чем оно начало заниматься, — это исследование собственной истории.
Перестройка
Вообще, если говорить про политику гласности, то конечно, 90 % разговоров о том, что же такое наша страна, сводилось к тому, что нам запрещали говорить о самом важном моменте в строительстве СССР — о 1937 годе, о больших репрессиях, о Сталине, о построении этого замечательного тоталитарного государства. Про тоталитарное государство говорили много, однако люди плохо понимали, что они являются наследниками тоталитарного государства, и языка, помимо придуманного тоталитарным государством, для этого обсуждения у них не было.
Язык изобретался на ходу. Язык придумывался. Если смотреть перестроечную прессу, она обсуждала любые материи, какие только можно, за исключением происхождения себя. Мы взялись из ниоткуда, мы просто пришли тут поговорить о Сталине. Пришли поговорить о Советском Союзе. Постойте, кто — вы? Вы — это те же самые люди, которые в 70-х годах гордились страной. А как наше общество появилось, откуда оно взялось? Как оно устроено?
И говорил народ: мы как-то не очень понимаем, и вообще мы не готовы что-то обсуждать про самих себя, мы это как-нибудь позже обсудим. А кроме того, у нас есть явные экономические проблемы, у нас неадекватное экономическое устройство, и если вы сейчас что-то с этим не сделаете, то мы, пожалуй, тогда вас, коммунистов, отсюда выгоним. В 1989–1990 годах это уже была более-менее общенародная уверенность в том, что коммунизм нас плохо кормит. Мы доселе жили под политическим спрутом в обмен на то, что у нас была некоторая стабильность. А тут мы заходим в магазин, а там полка березового сока. Мы березовым соком должны, с вашей точки зрения, питаться? Нет.
Прежде всего вы, большевики, должны сдать власть, потому что неспособны обеспечить нас мясом. Нет ничего стыдного в том, что общество в первую очередь заботится о таких низменных вещах, как еда, автомобили, шмотки. Это нормально, и в этом смысле то, что общество в 1980-х годах не маскировало эти вопросы какими-то возвышенными словами — это здорово, в этом смысле общество было, конечно, честным. И попытки навязать обществу разговор о чем-то другом, о каких-то возвышенных вещах, были абсолютно неудачными, и слава богу, что они были неудачными. Общество отстояло глубоко материалистический подход и надолго определило в том числе и нынешнее свое отношение к задачам и целям власти. Задачи и цели власти — и это определилось в 1980-х годах — надолго установились как обеспечение материального благополучия населения.
Что дала перестройка? Прежде всего — возможность неограниченным образом об этом говорить. Людям, которым не давали дышать в течение последних 70 лет, внезапно открыли окно. Пускай в окне ничего особенного не было, кроме воздуха, люди тем не менее были счастливы в течение последних лет существования Советского Союза надышаться, накричаться, наговориться. И это общественное изменение, конечно, очень сильно сдвинуло баланс между коллективным и индивидуальным.
Коллективное общество — это когда можно говорить только хором или печатать то, что оно хочет, в газетах. Индивидуальный голос всегда один. Можно говорить самому. В значительной степени гласность — это политика говорения в один голос, совершенно не хором, как бы это ни нравилось или ни не нравилось коммунистической власти.
Если говорить о том, что бы было с советским обществом, если бы не распался Советский Союз, может быть, мы увидели бы какие-то сложные, тяжелые политические движения, более идеологизированные. Но, к счастью, все пошло ровно так, как пошло. Советский Союз в качестве политической структуры просто развалился. Центробежные тенденции победили, потому что большей части нерусского населения Советского Союза стали прежде всего интересны свои национальные проекты.
В тот момент, конечно, важнейшим было решение части политической элиты РФ, которая тогда называлась РСФСР, о том, что РСФСР тоже нужен собственный национальный проект, немного мягче, чем в случае с национальными окраинами, немного более федеративный. А что там будет с обществом — посмотрим; общество как-нибудь построится.
Поиски нового баланса
Новый баланс между коллективизмом и индивидуализмом ищется до сих пор. Что было достигнуто в 90-е годы? Во-первых, это признание права за каждым человеком самостоятельно решать вопрос, хочет ли он быть мизантропом или хочет быть частью общества. С другой стороны, некоторая тяга к тому, чтобы предпринимать коллективные действия, иметь коллективные ценности и понятие коллективной чести, государственной чести, чести русских, чести РФ, стала очевидна в тот момент, когда после 2000 года общество начало наконец понимать, что государственная структура способна не только поглощать народные деньги, но и производить какой-то внешний пиар, русский продукт. Например, побеждать на Олимпиадах. Например, устраивать эти самые Олимпиады. Например, бряцать оружием и показывать окружающим народам, что оружие у нас есть. Например, унижать каких-нибудь дипломатов из других стран. Например, устраивать Год русской литературы. Это всё действия, которым власть училась долго-долго, и наконец к середине 2000-х годов у нее хоть что-то начало на этом месте получаться.
В сущности, последующие 10 лет, которые не закончены, вопрос, будет ли наше общество более индивидуалистичным или более разделяющим ценности коллективизма, решается этим перетягиванием каната между, с одной стороны, теми, кто страшно требует от государства какой-нибудь модели государственного коллективизма, и с другой стороны, теми, кто стремится к индивидуализму.
На самом деле государство должно бегать вокруг общества и говорить: «Общество, давайте наконец сойдемся в отряды и пойдем строить Братскую ГЭС». А общество должно отмахиваться и говорить: «Нет, мы хотим потреблять, отстань». На практике все происходит ровно наоборот. Общество говорит: «Ну где же Братская ГЭС, государство? Хватит заботиться об индивидуальных ценностях, надоело, мы хотим под красный флаг, дайте нам Братскую ГЭС». «Братскую ГЭС? — говорит государство, оторвавшись от поедания очередного бутерброда с красной рыбой. — А тебе конкретно Братская ГЭС зачем?» И увы, нет никакой газеты «Правда», чтобы в ней было написано, зачем нам Братская ГЭС.