Новый закон: теперь мат – это не оскорбление, а гражданский подвиг
Как изменится культура и искусство, когда ограничат использование мата. В гостях у Анна Монгайт - кинокритик Андрей Плахов, журналист Дмитрий Губин , сценарист Любовь Мульменко и драматург Максим Курочкин.
Монгайт: Любовь, какого это было писать два сценария, или их действительно было не два, а вы просто потом вымарывали все то самое, что вошло в фильм?
Мульменко: Мы вымарывали с разной площадки, то есть не было стерильной версии, специально написанной отдельно. Мы делали два дубля, сначала дубль по сценарию и потом актеры должны были сделать все то же самое, но как-то выйти из положения с помощью эвфемизмов, например. Поскольку режиссер Наташа Мещанинова дает актерам большую свободу, они могут придумывать какие-то шутки от себя.
Монгайт: А могли бы привести пример эвфемизмов?
Мульменко: Это тоже отдельное искусство, потому что когда…
Монгайт: Это просто очень важно, сейчас все должны будут обрести этот навык важный.
Мульменко: Здесь нет, к сожалению, какого-то хорошего способа, на мой взгляд, потому что это детский сад, когда вместо грубой формы «охренел» используют «офигел». Так только в детском саду люди посылают друг друга нафиг, поэтому лучше сказать «да пошел ты», чем «иди нафиг», мне кажется. Это такая тонкая работа, и актеры очень часто не могли не материться, они знали, что им предстоит «диетический» дубль, но они случайно матерились, просто в импровизации выходили на мат, потому что они понимали, кого они играют, и они были в этой органике.
Монгайт: Откуда вы знали, что пора переходить на это двуязычье? Я впервые сталкиваюсь с примером, когда фильм осознанно снимается в двух версиях.
Мульменко: Когда мы начинали работу над сценарием, в принципе не было даже, по-моему, закона о запрете мата в телевизоре, то есть допускалась какая-то форма, в какое-то время показывать фильмы с матом. Но мы как-то предвидели волну и решили перестраховаться, потому что у нас матов было столько, что мы понимали, что единственный выход – это снимать альтернативную версию. Пока она не смонтирована, то есть этого фильма нет. И это будет отдельный фильм, если он будет.
Монгайт: То есть это двойной пост-продакшн?
Мульменко: Конечно.
Монгайт: Я хотела бы спросить всех. Как вы думаете, почему вдруг эта новая невинная Россия наступила? Зачем это было нужно и кому?
Плахов: Мне кажется, сейчас не имеет смысла уже говорить о том, почему она наступила, и кому это было нужно. Имеет смысл говорить о том, что она реально наступила, и что мы из этого имеем. Имеем мы, по-моему, абсолютно абсурдную ситуацию. В последних директивах Министерства культуры, насколько я понял, сказано примерно следующее: что фильмы, содержащие ненормативную лексику, не должны показываться на экранах в прокате, то есть они не должны получить прокатное удостоверение. В то же время эти фильмы могут показываться, например, на кинофестивалях.
У меня возникает некая шизофрения в голове, и вообще то, о чем вы рассказали, это уже шизофрения – снимать кино в двух версиях. В кинотеатрах, мы понимаем, что такое обычный мультиплекс, туда приходит молодежь, ест попкорн, целуются молодые люди, девушки и так далее и смотрят обычно такую кино-жвачку чаще всего, кино, имеющее мало отношения к искусству. И вот именно там должна царить невероятная стерильность, благонравность, чинность, все должны изъясняться как английские пэры или как в старом анекдоте, когда один монтер уронил другому на ногу батарею или какой-то тяжелый предмет, а тот говорит: «Серега, ты не прав». Вот примерно так. А, с другой стороны, на кинофестивалях, которые, в общем-то, должны служить какими-то оазисами высокого искусства, культуры, вдруг будет звучать полноценный русский мат. Не бред ли это?
Монгайт: История про то, что сейчас существует ограничение +18, которое дает возможность отделить ту самую невинную публику.
Плахов: Да, но почему-то этим ограничением не пользуются, говорят, что нужно оберегать уши даже престарелых зрителей, очевидно, и вообще всех возрастов от этих страшных слов. Я, например, читал из последнего, что на одном из телеканалов запикали «сукины дети», они стали просто дети. Теперь, например, фильм «Сукины дети» того же Филатова, громко в свое время прозвучавший, наверное, будет называться просто «Дети» и так далее. То есть зайти можно очень далеко. И как далеко мы зайдем – это самый главный вопрос. А кому это выгодно, не знаю. По-моему, никому.
Монгайт: Как будет происходить правоприменение, у них уже есть идея, у Министерства культуры, Государственной Думы, как это можно делать. А что будет с театром, вот если это законодательство станет реальностью? Вы будете себя ограничивать, вы будете писать как-то иначе, понимая, что у пьес, в которых есть нецензурная лексика, нет будущего?
Курочкин: Понимаете, мне интересны те пьесы, которые не пишутся для будущего. Они пишутся для правды. Тот разговор, который сформулирован у вас так, как он сформулирован, это же частный случай культуры неправды. Мы можем обсудить этот частный запрет на правду. Мат – это одно из таких маленьких проявлений того, что есть на самом деле. Он имеет разные функции. Предположим, если описывать среду, где он бытует, и еще какие-то замены, идет шаг в сторону неправды – это раз. Второе – это способ пробиться к смыслу сквозь наш сон и попытаться отвоевать сове право на новую романтику. Потому что есть же запрет на какое-то романтическое высказывание, на высказывание от всей души, на высказывание честное. И мат – это способ компенсировать и пробиться к современному зрителю. И третье – это очень выгодный запрет, потому что если он будет введен, его больше станет в жизни.
В нормально функционирующем обществе человек приходит в театр, чтобы пережить те эмоции, которых он лишен в реальной жизни, и там повоевать, там побыть каким-то маньяком, испытать какие-то взрывы, страсти разрушительные и вернуться к своему мирному прекрасному существованию, к выращиванию детей и садоводству.
Монгайт: Но произойдет сакрализация мата, если его станут тотально запрещать?
Курочкин: Мне неинтересно, кто там что запрещает. Это как на другой планете, это какое-то частное законодательство частных каких-то персонажей.
Монгайт: То, что сейчас, говоря о цензурной лексике именно в этом контексте, теперь ее связывают чуть ли не со свободой, свобода выражать эмоции.
Курочкин: Послушайте, давайте еще раз скажем. Только не обижайтесь, но это в принципе не очень интересный разговор, потому что всегда, когда на обсуждении пьесы или фильма люди отказываются говорить о смысле, они говорят о мате.
Монгайт: А вы понимаете, что я бы не начала в принципе этот разговор? Мне мат как феномен не очень интересен, но мне интересно сегодняшнее общество, которое пытается сформулировать для себя как можно больше ограничений, создать образ идеального себя, который, в том числе невинен и не матерится. Почему это происходит?
Губин: Во-первых, есть разные культурные традиции. Мне, например, всегда был интересен феномен японского порно. Там, как известно, половые органы, даже на среднем плане, пикселизируется. Что, японцы не смотрят порнографию? Смотрят, в том числе и немецкую, где ничего не пикселизируется, все очень скучно и натурально. Однако, что, мне кажется, происходит сейчас в России, что касается этого запрета минкультувского. Тут другая ситуация, не напоминающая японскую.
Знаете, в жизни любой семьи наступает любой момент, когда приходит ребенок из школы, детского сада и говорит мат. Ребенок так говорит не потому, что хочет разобраться в устройстве мочеполовой системы или в сексуальной жизни взрослых, ребенок вообще плохо понимает, что он говорит. Но он знает, что это произносить нельзя, и он проверяет на прочность границы взрослого мира. Вот Владимир Мединский сегодня – это такой антиребенок, который проверяет на прочность границы: «Вот здесь можно? А здесь? Что будет, если Плахова немножечко в сторону отодвинуть, если Монгайт из эфира убрать, если мат запретить?». Ведь были территории, отвоеванные для обсценной лексики. Например, театр, и пока Мединский не может на него замахнуться.
Монгайт: Подождите, в театре тоже нельзя будет материться.
Губин: Все театр-студии не проследишь, всех Серебрянниковых не пересажаешь. В кинотеатре он это пытается делать. Вообще Мединский напоминает подростка с массой комплексов, потому что он явно понимает, что его все сравнивают с его предшественником, он явно понимает, что он проигрывает Швыдкому. Потому что, что такое Швыдкой? Швыдкой – это герой Державина, это вот, какой человечище, а Мединский, простите меня, это герой Федора Сологуба, это что-то среднее между Передоновым и недотыкомкой. Он пытается заявить свое право на новые идеологемы.
Монгайт: Максим абсолютно правильно говорит, что в жизни бы не собрались о праве материться в театре или в кино, если бы сейчас не появилась активная законотворческая инициатива. То есть мы вынуждены обсуждать ситуацию с фильмами, в которых будет два-три матерных слова, и они будут показываться только на фестивалях.
Плахов: Да, я, кстати, могу засвидетельствовать, что я смотрел фильм «Комбинат «Надежда» на фестивале. Там были субтитры английские, которые, кстати, давно уже никого не смущают, да и если мы смотрим не совсем дублированный фильм, а, скажем, с субтитрами или даже с озвучкой, мы понимаем, каким языком изъясняется в американском кино, в европейском кино, да что говорить – в сербском кино, наши братушки сербы, или в польском кино наши заклятые друзья поляки, которые изъясняются на русском мате, между прочим, потому что он очень похож. И это абсолютно нормально.
Но поскольку мы теперь как бы отдельная территория, не Европа, что-то такое совершенно исключительное, то вот мы выводим опять совершенно стерильную среду языковую, лингвистическую, в которой не будет некоторых слово, будут просто изъяты. Одно слово уже изъято из русского языка, мы хорошо знаем это слово.
Монгайт: Но мы его, к сожалению, не можем привести в пример.