Константин Богомолов: «Русская либеральная интеллигенция адски глупа»

Режиссер об «иных» целях в деле Серебренникова, «целенаправленной кампании» Минкульта и о том, почему Белковский должен жить вечно
Поддержать ДО ДЬ

В гостях Hard Day's Night — режиссер, театральный постановщик Константин Богомолов. Также в рамках программы состоялся дебют главного специалиста Дождя Станислава Белковского в роли ведущего. Богомолов рассказал об обысках по делу Серебренникова, главных своих задачах и искусства в общем, глупости либерального общества, интеллигенции и театрального цеха и торжестве абсурда над правоохранительными органами и депутатами.

В конце мая началось скандальное дело Кирилла Серебренникова, в ходе которого канал «РЕН-ТВ» получил фотографии обысков в «Гоголь-центре». Константин Богомолов считает, что это «четкий знак несколько иных целей действий целенаправленной кампании» Минкультуры, так как все можно было сделать «деликатно, а не устраивать маски-шоу и слив пленок». По его мнению, людям искусства только удалось успокоилиться и расслабиться, и Богомолов не понимает, «зачем их вводить в состояние агрессивной стоки».

Богомолов не относит себя к русской интеллигенции, так как, по его мнению, она была «уничтожена» Сталиным, когда он решил, что новой интеллигенцией станут актеры. У современной «интеллигентности в погонах» нет способности «формулировать и переформулировать» общественные ценности, обладать волей, вкусом, мозгом и образованием, чего нет у современной «интеллигентности в погонах». Таких людей «либо сплавили по реке, либо они сгнили в лагерях, либо уехали из России», — считает Богомолов.

По мнению режиссера вся «гейская» тематика, связанная с преследованиями геев в Чечне и законах о запрете пропоганды гомосексуализма, — «идеальная повестка для отвлечения внимания» народа от важных проблем. Конечно, говорит Богомолов, это плохо, но обсуждение «травли» ЛГБТ в России «не требуется».

Полная расшифровка программы:

Желнов: Костя, первый вопрос по поводу того, что вы всегда говорили, что ничего не стоит бояться, что сто заявлений было отправлено в прокуратуру на спектакль «Идеальный муж», что общий абсурд ситуации всё спасет. Но при этом, когда начались такие облавы Киселева на вас, на Серебренникова, вы сами признавались, что, в общем, поёжились, это некую неприязнь, тревогу у вас вызвало.

Две недели назад к Серебренникову пришли уже с другой, не информационной, а уже по-настоящему силовой облавой. Как вы считаете, абсурд ― еще метод? Вот так, сквозь призму абсурда смотреть на эту ситуацию? Либо уже такие тяжелые механизмы вступили в игру, что как-то по-другому уже нужно смотреть на всё происходящее?

Богомолов: На всё происходящее я в силу просто попытки сохранить психическое здоровье и бодрость духа всегда буду смотреть иронически, что бы ни происходило. Каждый борется индивидуально со своими фобиями, страхами, реальными или нереальными, каждый индивидуально справляется с той или иной ситуацией.

Это не отменяет возможности вступить в драку, это не отменяет возможности всерьез озаботиться своей судьбой, это не отменяет возможности заступиться всерьез за кого-либо. Но одновременно серьезное восприятие событий не должно торжествовать, не должно превращаться в некий трагический драматический пафос.

Желнов: Почему?

Богомолов: Почему? Давайте это так сформулируем: это мое индивидуальное мировоззрение. Я так смотрю в принципе на мир.

Лобков: Константин, понимаете, вот премьера, у вас приходят в первые ряды лощеные чиновники, среди которых прокуроры, возможно, следователи Следственного комитета со своими прекрасными молодыми женами. Они вам бурно аплодируют, а завтра не имеющие никакого отношения к ним омерзительные молодчики с зеленкой, в чинах или без чинов врываются, допустим, к вам, начинают что-нибудь громить и крушить.

В этой причинно-следственной связи можно жить? И потом на следующем спектакле тоже кланяться этим людям из Следственного комитета.

Богомолов: Я понимаю. Мы живем в этой причинно-следственной связи. И в этой причинно-следственной связи мы либо живем, либо как-то из нее вырываемся индивидуально, да? Пока она существует, мы в ней живем. И я в ней продолжаю жить, пока она существует. Если там есть причины и следствия, в чем я немножечко сомневаюсь.

Немзер: Костя, скажите, пожалуйста, понятно, что это ваш личный метод борьбы, эта ирония.

Богомолов: Это не метод борьбы.

Немзер: Скажите точнее, да.

Богомолов: Послушайте, давайте очень просто рассуждать. Я не борюсь, я живу.

Немзер: Метод взаимодействия.

Богомолов: Я живу так, как считаю для себя правильным, честным, интересным, нужным и так далее, и так далее. Как я чувствую, так я и живу. Я не пытаюсь выстроить, предсказать свою жизнь, какой она будет. Я действую по месту. Это мой способ выживания в окружающем меня мире.

Я думаю, что этот мир и этот способ выживания касается не только российского мира, русского мира или постсоветского мира, да? Этот способ выживания касается в принципе сегодня цивилизации, понимаете? В принципе это касается, на мой взгляд, цивилизации сегодня так или иначе. Я так живу.

Немзер: Это я понимаю, это ваш способ взаимодействия с этой реальностью. И действительно, совершенно необязательно ее как-то географически замыкать на что-то. Я хотела спросить всё-таки про этот самый абсурд, потому что вы действительно много раз говорили, что спасет нас то, что какая-нибудь чиновничья рожа, которая говорит нам про скрепы, плотно ассоциируется с падающим рублем и экономическим кризисом, и что это, в общем, нам всем большое везение.

Но не наступает ли в какой-то момент какая-то уже постпостмодернистская ситуация, когда для этого абсурда уже неподходящие декорации? Вот Бродский в какой-то момент говорил, что до какого-то момента он любил абсурд, а потом понял, что немножко вот уже…

Богомолов: Слушайте, вы уверены, что при исчезновении условных рож эстетика абсурда не будет торжествующей в этой жизни?

Немзер: Я ни в чем не уверена, я не знаю, я и спрашиваю.

Богомолов: На мой взгляд, она проникает гораздо глубже, чем энные правоохранительные органы или энные чиновники. Эстетика абсурда в принципе. И некая дестабилизация вообще ценностного мира. Она гораздо глубже и гораздо более сущностна, чем конкретные ребята, которые конкретно мешают конкретно кому-то жить.

Желнов: Безусловно.

Лобков: Можно конкретно? Вот за Серебренникова вступились, Миронов принес письмо Путину. Это чуть ли не как акт самопожертвования все восприняли. А вот скажите, вступились бы, допустим, вы цехом за Татьяну Доронину, которая… возможно, бухгалтерша, которая вообще главный герой русской литературы, маленький человек, да, вот этот Фирс несчастный, которого забыли, заколотили и забыли? Вы бы вступились за Доронину, за бухгалтершу Дорониной?

Вообще вы считаете, что то, что сейчас делается, цеховая солидарность?..

Желнов: Нет, есть бухгалтерша не Дорониной, есть Нина Масляева, которая как раз проходит по делу Серебренникова, тот самый маленький человек.

Лобков: Да, а есть бухгалтер у Серебренникова.

Богомолов: Я не подписываю писем. Это первое. Вот я не подписываю писем. Это моя личная позиция. Второе: что касается Татьяны Дорониной и ее бухгалтерши, я ужасно не люблю отвечать на такие абстрактные вопросы. Вы бы вступились за, значит, обижаемую собачку на улице?

Лобков: Ну и сравнили вы!

Богомолов: Наверно, в принципе, правильно ответить «Я бы вступился, потому что надо вступаться за людей, надо делать хорошие дела, надо быть добрыми, надо быть защитниками, надо бороться с несправедливостью и так далее, и тому подобное».

Дальше, когда произойдет что-то с Татьяной Дорониной (не дай бог), с ее, не дай бог, бухгалтершей или с кем-либо еще в каком-либо театре, который мне может нравиться или не нравиться, я буду смотреть и действовать по месту, как я чувствую ситуацию, чтобы не навредить ни себе, ни месту, в котором я работаю, ни тому человеку, за которого я потенциально могу вступиться, что тоже может случиться, чтобы не чувствовать свою совесть больной или ущербной в случае тех или действий, да?

То есть есть огромное количество факторов, которые вступают в силу и в результате которых я выбираю ту или иную линию поведения. Разговор в режиме «надо действовать всегда так» или «надо действовать всегда эдак» я категорически не принимаю. Нет такой ситуации.

Я даже, что касательно христианских заповедей, не уверен, что в определенной ситуации я не убью, не украду или не сделаю что-то еще, понимаете? Ну не уверен я! Может прийти ситуация, когда я что-то совершу нехорошее, неправильное с точки зрения христианских заповедей, хотя вроде бы теоретически всячески поддерживаю.

Желнов: Костя, поскольку нет никакого гипотетического вопроса, есть конкретный пример Нины Масляевой, бухгалтера, того самого маленького человека, вокруг которого, собственно, вся русская драма и литературно, и театрально, и исторически крутится.

Богомолов: Ну ладно, ну тоже… Не преувеличивайте.

Желнов: Хорошо, смотрите: есть вот этот пример. Как вы считаете, должно ли как-то сегодня театральное сообщество, может, вы лично или ваши коллеги, объединяться и как-то отстаивать вот эту женщину, которая пока оказалась самой пострадавшей от ситуации?

Богомолов: Смотрите, насколько я знаю, театральное цеховое сообщество делает всё, чтобы помочь этому человеку, как и всем людям, оказавшимся в определенной сложной ситуации, помочь им выбраться из этой ситуации. Помочь им всеми легальными методами, да: с помощью юристов, с помощью адвокатов и так далее, и так далее. Возможно, помогают и с помощью каких-то закулисных разговоров, просьб, я не знаю.

Это делается, я уверен. Но мы находимся в сложнейшей ситуации, ведь вы же понимаете, что разговаривать со следственными органами в режиме «это хорошие люди, освободите их» бесполезно. А следственные органы в ответ говорят: «А у нас вот такие-то бумажки», например. Может быть, эти люди ничего не совершали, может быть, они что-то совершили.

Мы, люди цеха, допустим, находимся в глупейшей ситуации, в которой надо действовать умнейшим и тончайшим образом, чтобы напротив тебя не сел какой-нибудь жлоб, который в ответ тебе на все твои рассказы про то, какие это замечательные люди и как нельзя врываться с тем-то и с тем-то в такой форме в квартиры, скажет: «Ребятки, но закон для всех равен. У нас есть улики, доказательства, постановления. Вы же понимаете, что так это происходит».

Вот о чем можно говорить и о чем принципиально нужно говорить. И цех, к сожалению, на мой взгляд, не имеет достаточно ума коллективного для того, чтобы об этом разговаривать. Это вообще проблема артистически-театрального цеха. Он в массе своей в таком сложном диалоге с кафкианской реальностью глуп, да не обидятся на меня ― а впрочем, пускай и обидятся ― коллеги.

Он глуп, потому что разговаривать надо о том, почему фотографии обыска оказываются в открытом доступе при помощи телекомпании «Рен ТВ». Почему так происходит, что это? Вот я бы не вопли по поводу самого факта следствия устраивал, а вопли по поводу слива пленки устраивал бы, потому что здесь возразить нечего! И это как раз очень четкий знак несколько иных целей тех действий, которые осуществлялись.

Вот об этом бы я разговаривал, например. И о таких вещах можно говорить во множестве. К сожалению, мы сами не являемся талантливыми юристами не в смысле буквальном, в смысле профессии, да, а внутреннего состояния. А если имеешь дело с такой реальностью, в которой ты живешь, с такой кафкианской реальностью, не надо быть Йозефами К. Не надо. Надо гораздо умнее быть.

Гликин: Константин, возвращаясь к вопросу о причинно-следственной связи. Вам не кажется, что она есть в том смысле, что стилистически то, что делаете и вы, и Серебренников, всё больше и больше выпадает из той стилистики, которая навязывается сейчас как бы политической элитой?

Богомолов: Вы знаете, я могу вам сказать, что был период, наверное, это где-то 2014 год, начало, половина 2015-го, а может быть, весь 2015 год, когда было очень тяжело людям, которые занимаются современным искусством, в частности, современным театром в России. Действительно, было ощущение целенаправленной кампании, как бы сверху инспирированной, с вывешиванием баннеров перед Министерством культуры, хорошо сделанных… Ну, плохо сделанных, плохо дизайнированных, но дорого напечатанных. С репортажами по всем возможным каналам и т. д.

Где-то полтора года последних я могу ответственно сказать, что давление на людей культуры, политическое давление очень ослабло, в общем, практически сходило на нет. Зачем было устраивать… Я сейчас не говорю ― я подчеркиваю, я крючкотвор в этом отношении ― о следственных действиях, они, насколько я знаю, идут с 2015 года, следствие не было закрыто. Я сейчас не говорю…

Желнов: Вы говорите про цензуру.

Богомолов: Нет. Зачем было устраивать «маски-шоу», зачем было устраивать такой показательный, демонстративный наезд со сливом фотографий? Почему нельзя это было сделать деликатно, умно? Зачем было запирать людей в малом зале «Гоголь-центра», отбирать у них телефоны и так далее, и тому подобное? Абсурд! Зачем было это делать?

Зачем людей культуры, которые за последние полтора-два года в хорошем смысле расслабились, было снова вводить в состояние такой агрессивной стойки, что нас снова сейчас будут где-то дубасить, мы сейчас всё сомкнем тесно ряды? Зачем это было делать? На мой взгляд, это просто политическая глупость, вот и всё.

Гликин: Вам не кажется, что вот эта стилистика власти всё-таки немножко такая советская, апеллирует к советскому опыту, что она переживает всё-таки последнюю каденцию? Возможно, всё-таки будет какая-то смена декораций, что вечно апеллировать к каким-то сталинским мифологемам, сталинским символам или социалистическим символам будет невозможно? В какой-то момент будет переход к какому-то более новому.

Богомолов: Да бог его знает. Может быть, так, может быть, нет. Мы живем в наследии сталинской эпохи, это огромный пласт людей сталинистской закалки, которые тихо существуют на уровне, наверно, даже не столько властном, сколько низовом уровне. Я знаю, что масса учителей сталинистской закалки. Они все как бы в таком несколько замороженном состоянии, то приотмораживаются, то снова примораживаются.

Наверно, это будет длиться вообще-то не до тех пор, пока власть дает какие-либо указания, а до тех пор, пока в принципе не сменятся какие-то поколения, массы.

Лобков: Об этом говорили в 1989 году.

Богомолов: Да нет!

Лобков: Оно уже сменилось, и сейчас двадцатилетние обливают вас зеленкой. Вас же не ветераны войны зеленкой-то обливают и срывают спектакли.

Богомолов: Ну? А я не имею в виду, что буквально поколение в смысле возрастное.

Лобков: Там юноши.

Богомолов: Это некие, естественно, наследники тоже того времени. Должны смениться поколения, я бы сказал, в культурном смысле. Не возрастные поколения, да. Должна выветриться постепенно какая-то история, связанная с этой историей.

Лобков: Ну вот например, кто мог ожидать, что после шестидесятых годов, да, семидесятых, сексуальной революции в общем и в СССР в том числе придут Петр и Феврония? Это даже Войновичу, наверно, не снилось. А они пришли.

Богомолов: Слушайте, да перестаньте! А что в Польше? Кто мог ожидать, что в этой прекрасной стране, вот я там много работал, что в этой стране, в которой нет особых проблем с мигрантами и т. д., победят правые, за них проголосуют в основном молодые люди, эти правые начнут активно, гораздо более активно, чем у нас, разгонять лучшие культурные учреждения, которые были? Разогнаны прекрасные театры, уничтожены просто на корню, выгнаны. Кто мог ожидать это в Польше, которая имеет такую великолепную театральную и кинотрадицию?

Это что-то большее, чем Россия.

Белковский: Да, мне тоже кажется так, что речь идет не о Петре и Февронии, которые никуда не пришли. Вот я, например, живу в этом мире, у меня нет никаких Петра и Февронии, я с ними никогда не сталкивался. Если можете, Павел Альбертович, познакомьте меня когда-нибудь с ними.

Лобков: Через месяц вас с ними познакомят все телеканалы и каждый утюг.

Белковский: Неважно, с ними меня уже знакомят много лет, но как-то всё не получается договориться о встрече, да. Я бы имел в виду другое. Понимаете, мне не кажется, что такая психологическая привязанность к власти, которую мы демонстрируем, так уж важна для художника. Если я правильно понял ваши ответы, скорее свобода художника ― это жить вне власти и вне какой-то коммуникации с элитой.

Вы не видите опасность скорее в обратном? Я знаю многих представителей элит, которые абсолютно верны Владимиру Владимировичу Путину, Петру и Февронии и чему угодно, при этом они ваши поклонники, очень гордятся, что они любят ваши спектакли. Вас скорее не смущает, что эта стена между вами и ними слишком эфемерна и что вы оказываетесь частью междусобойчика, частью этой элиты, что, собственно, не позволяет вам отгородиться от ее ценностей в полном объеме как художнику? Не как политическому деятелю, которым вы не являетесь.

Богомолов: Вы знаете, я думаю, что те люди, о которых вы говорите, не все спектакли смотрели, а если смотрели все спектакли, то у них какие-то спектакли вызывают резкое приятие, а какие-то ― резкое неприятие.

За время своего существования я никогда не был во властных кабинетах. Вот я никогда не был ни на Старой площади… Я один раз был в мэрии, еще при прежнем мэре и прежнем председателе Комитета по культуре, предпрежнем, не при Капкове, а до него, когда получал там за еще старый, стародавний спектакль премию Москвы. Это было один раз, больше я нигде не был. Ни в Кремле, нигде я не был. Один раз я был в Министерстве культуры, выступая на конкурсе по кино, киносценарию, пытаясь что-то промямлить.

Желнов: Быть необязательно, с другой стороны.

Богомолов: Я не хожу. Я общаюсь с каким-то количеством людей, которые мне приятны, вот лично приятны. Я не прошу у них денег и никогда не просил денег ни у олигархов, ни… Есть человек, который мне помог, сам помог, искренне хорошо относясь к тому, что я делаю, сделать кино, профинансировать кино. Я ему очень благодарен.

Но я не просил от них денег. Я независим от них. Я общаюсь с ними действительно искренне, по дружбе. Я делаю спектакли очень разные и точно знаю, что когда я делаю, например, «Князя» в «Ленкоме», то этот «Князь» ― я знаю просто людей, которые были моими поклонниками ― у них он вызывает бешенство, они уходят.

Белковский: Бешенство ― обратная сторона любви, поэтому это скорее… Главное ― не вызывать равнодушия.

Богомолов: Тем не менее они говорят: «Зачем он это сделал? Это отвратительно, это ужасно. Зачем? А вот он сделал какой-то скучный, ужасный спектакль, тухлый».

Это очень разные спектакли. Я сейчас к тому говорю, что я искренне не заморачиваюсь по поводу этой дружбы. И мне кажется, эту энергию определенной свободы они чувствуют. Эта энергия свободы и независимости, эта энергия готовности сохранить себя вне зависимости от сохранности дружбы, отношений и прочего ― они ее чувствуют. И эта энергия ― самая лучшая стена, которая меня обороняет.

Белковский: Ну да, собственно, не дает им возможности с вами разорвать. Но вы считаете себя частью мейнстрима? Понимаете, ведь вы очень мейнстримный режиссер на самом деле. Вы такая культурная доминанта нашей эпохи, а вовсе не Петр и Феврония.

Богомолов: Я сознательно делаю и тот театр, который вообще не воспринимается некими общими массами, и тот театр, радикальный театр, который при этом имеет зрительский успех. И спокойный театр, и неспокойный театр. Моя задача ― втянуть. Я не люблю маленькие залы, я люблю большие залы. Моя задача ― втянуть в театр как можно больше людей.

Вы не станете отрицать, что за последние десять лет, отчасти в том числе, я надеюсь, и моими усилиями, театр стал модным респектабельным местом. От театра ждут больше событий, чем от кино даже, в театр идут. Вы можете увидеть на премьерах ведущих режиссеров условную «элиту».

Белковский: Кого, государства?

Богомолов: И интеллектуальную, и бизнеса, и чиновничью элиту. Это прекрасно. Я сознательно на это работаю, я люблю успех, но одновременно я знаю, что мой успех приходит ко мне только в той ситуации, когда я не боюсь его потерять.

Белковский: Вы чувствуете полную свободу. Тем самым вы, собственно, снимаете оппозицию, которую навязывали мои коллеги вам: «художник ― власть». Вы должны сами ощущать себя властью в какой-то степени.

Богомолов: В определенной степени да.

Белковский: Это то, что я хотел бы спросить.

Богомолов: Потому что я сам себе власть.

Белковский: Да.

Богомолов: Потому что я всегда говорю: «Мои деньги в другом банке». Я могу прожить без театра, я не боюсь. Мне не нужно руководство театром. В конце концов, я спокойно обойдусь без деланья спектаклей.

Белковский: А что бы вы делали, если бы вы не делали спектакли?

Богомолов: Я бы писал тексты, это для меня гораздо более интересное занятие ― сидеть и писать тексты. Я могу подметать улицы и писать тексты, это не проблема.

Белковский: Это я хотел сказать моим коллегам, что художник, собственно, тем и ценен, что ты царь, живя один, как говорил Александр Сергеевич Пушкин.

Богомолов: Абсолютно.

Белковский: Именно в способности отгородиться от политико-социальной реальности, конечно.

Богомолов: При этом я знаю, что театр ― это ресурсное дело. Он требует ресурсов, вполне естественно, это не писать, да.

Белковский: Да, писание текстов не требует в той мере, оно гораздо легче.

Богомолов: И я поэтому умею находить некие компромиссы. Я одновременно не только сам себе условно «творец», я сам себе и менеджер. И я не боюсь этого. Да, я говорю и своим студентам, лаборантам, которые у меня есть во МХАТе: «Ребята, режиссер не может иметь слабого характера и не может не быть своим менеджером одновременно. Надо уметь и любить выстраивать отношения с публичным пространством, потому что этим вы тоже защищаете то, что вы делаете. Вы набираете ресурсы для этого, для того, чтобы заниматься таким сложным, экономически затратным делом, как театр».

Немзер: Костя, мы, значит, установили, что вы власть, остановились на этом.

Богомолов: Хорошо.

Немзер: Скажите, пожалуйста, а вы готовы себя отнести к интеллигенции?

Богомолов: Нет.

Немзер: Нет. Хорошо, тогда я объясню. Я в нескольких ваших интервью, допустим, вы упоминаете какую-то фейсбук-дискуссию, например, про Стёрджеса, где вы высказываете своё мнение.

Богомолов: Да.

Немзер: А на вас либеральная общественность ополчается.

Желнов: Про художника, выставку которого разгромили в Центре имени братьев Люмьер на «Красном Октябре».

Немзер: Я сейчас не хочу туда уходить и вот этот кейс разбирать. Я хочу сконцентрироваться на словах «либеральная общественность». Вы крайне ехидно эти слова употребляете. Права ли я? Так ли это?

Богомолов: Наверно, в той ситуации, когда я пишу про выставку Стёрджеса и приходит энное количество людей, ― я никого не задеваю, я пишу свое мнение, ― которые начинают меня учить жизни, в эту секунду ты зримо видишь вот это сообщество, условное сообщество.

Немзер: «Вот это сообщество». Нет, ситуацию, когда они на вас наезжают и неприятны, допустим, можно было бы вынести за скобки.

Богомолов: Вы знаете, я вам так скажу: я не хочу себя ассоциировать с этим сообществом по одной эстетической причине. У меня с этим сообществом эстетические и интеллектуальные несогласия. Я считаю, что это довольно глупое сообщество.

Желнов: Интеллигенция или конкретно либеральное?

Богомолов: Либеральное сообщество.

Немзер: Вы готовы на такую генерализацию?

Богомолов: Одним универсальным качеством, оно глупое! Это драма, прямо реальная большая драма русской либеральной интеллигенции ― она адски глупа.

Немзер: Костя, лихо! Такая генерализация такого порядка. Может, там всё-таки один умный найдется?

Богомолов: А почему лихо?

Белковский: Я вклинюсь, на мой взгляд, интеллигенция и либеральное сообщество ― это совершенно не одно и то же. Это то, что я называю «прогрессивная общественность».

Богомолов: Нет, я не про интеллигенцию, я про либеральное сообщество.

Желнов: Вопрос был, да, мы прояснили, что про либеральное сообщество.

Богомолов: А что касается русской интеллигенции, я много раз говорил и могу повторить еще раз. На мой взгляд, русская интеллигенция на сегодняшний день ― это, в общем-то, отсутствующее понятие. Я для себя это так сформулировал: знаете, в советское время интеллигенцией стало большое количество актеров. Русский актер стал как бы представителем русской интеллигенции.

Белковский: Хотя актеры на самом деле богема, а не интеллигенция. Эти понятия совершенно разные.

Богомолов: Нет, даже не это. Ведь что произошло, какая история? Режим советский, сталинский режим благополучно уничтожил этот слой русской интеллигенции, то есть людей, которые могли формировать ценности, могли их не сохранять, да, а, сохраняя их, имея волю, интеллект, вкус, знания, могли эти ценности постепенно преобразовывать. Это очень важное качество для интеллигенции ― не быть охранником ценностей, а быть способным к преобразованию этих ценностей.

Так вот, сталинский режим уничтожил интеллигенцию.

Желнов: А кто там? Дмитрий Сергеевич Лихачев?

Богомолов: Секундочку. Отдельная тема ― кто такой Дмитрий Сергеевич Лихачев.

Желнов: Хорошо.

Богомолов: А дальше Сталин сделал следующее: а кто у нас будет интеллигенцией? А вот у нас интеллигенцией будет русский артист, потому что у русского артиста поставленный голос, потому что русский артист знает энное количество стихов и может всегда их при случае хорошо поставленным голосом произнести. Но главное, потому что артист ― одна из древнейших профессий! И это идеально для того, чтобы стать новой русской, советской интеллигенцией.

И вот в принципе образец поствоенной интеллигенции ― это русские артисты. БДТ, прости господи, театр, в котором я работаю, тех лет прекрасных, с поставленными голосами, которые сохраняли. Они не способны формулировать новые ценности, но они прекрасно способны в силу своего невежества, как правило, оборонять прежние ценности к месту и не к месту.

Белковский: Актер в принципе тем и прекрасен, вы понимаете, что он наполняем любым смыслом.

Богомолов: Вот!

Белковский: Он орудие в руках режиссера, каким и был Иосиф Виссарионович.

Богомолов: Совершенно верно. И это и есть русская интеллигенция.

Белковский: Вы помните, почему Алексей Дикий стал народным артистом СССР моментально?

Богомолов: Даже не знаю, почему.

Белковский: Вы знаете, это было его ноу-хау, а не режиссера. Он играл роль Сталина и первый придумал говорить от имени Сталина без грузинского акцента. Худсовет не пропускал это дело, говорил: «Товарищ Дикий, товарищ Сталин так не говорит!». «А как говорит товарищ Сталин?» ― провокационно спрашивал Дикий.

В итоге Сталин пришел на премьеру, и после этого Алексей Дикий немедленно стал народным артистом СССР, потому что он исцелил главный комплекс товарища Сталина ― комплекс грузинства для русского вождя.

Богомолов: Ну вот.

Желнов: Костя, я правильно понял, что для вас интеллигенция в постсталинское время перестала существовать?

Богомолов: Её нет сегодня.

Желнов: И нет сегодня, и не было в послесталинское время?

Богомолов: Есть отдельные уникальные, удивительные, прекрасные люди, которых мы можем называть, да. Которые являются такими… Понимаете, осколок льда не является айсбергом, а айсберг не является Антарктидой.

Белковский: Осколок льда не может затопить «Титаник».

Желнов: Костя, а можно в классическом смысле ваше понимание интеллигенции? Это кто?

Богомолов: Я всё время это говорю. Для меня это человек, который имеет волю, вкус, мозг, образование и способен формулировать, не только сохранять, но переформулировать старые ценности, слыша время и реальность, и формулировать новые ценности, который может менять реальность, имеет волю, силу внутреннюю менять реальность. И имеет право менять реальность.

Это не каждому дано. Этих людей либо сплавили по реке, либо сгноили в лагерях, либо они сами уехали.

Желнов: Хорошо, Лихачев кто для вас был?

Богомолов: Лихачев… Я бы даже сейчас не стал это формулировать, потому что это будет звучать очень резко и слишком жестко.

Желнов: Ну давайте все-таки сформулируем.

Богомолов: Нет, я не могу это формулировать, я могу обидеть.

Белковский: Именно номенклатурный деятель.

Богомолов: Я думаю, что это порождение, да, это такая интеллигенция в погонах, прости господи.

Лобков: Вот эти люди, которые громят выставки, обливают зеленкой, бьют тарелки, поливают различными жидкостями ― вам не кажется, что это новое искусство? Это то же самое, что был РАПП где-то в году 1918, что все эти Энтео и другие, я не помню их фамилии ― что это художники тоже?

Богомолов: Слушайте, я к этому отношусь, к этим всем Энтео, легко и спокойно.

Лобков: Они художники?

Богомолов: Да я не мыслю. Я и себя не мыслю художником. Что же я буду? Вы как Сталин этому самому.

Лобков: Они новую реальность создают.

Богомолов: Пастернаку: «А Энтео художник, мастер или не мастер? Давайте поговорим о жизни и смерти».

Белковский: По-своему да, конечно.

Богомолов: Послушайте, весь вопрос в том, опекаемы они силой власти или не опекаемы, вот и всё. Понимаете? Если я приду на выставку и начну швырять экспонаты, меня скрутят. Если Энтео приходит, почему-то он отдувается штрафом в тысячу рублей или сколько, я не знаю, да, и благополучно продолжает существовать.

Вот в этом вопрос. Если мы будем меряться на равных, да, то и никаких проблем нет.

Гликин: Про власть я хотел спросить. «Идеальный муж», я помню этот спектакль. Что меня поразило и поражало многих, во-первых, то, что там действительно идеальные государственные мужи, как они сегодня есть. Там очень точно они изображены. И вот интересно, что этот идеальный муж ― лицемер, он живет внешне традиционной такой, православной жизнью, на самом деле в интимном плане он гей.

Уже после вашего спектакля начались гонения на геев. Нет ли у вас ощущения, что эти самые идеальные мужи, как бы вытравливая свою природу, борясь с ней, не принимая ее, нападают на себе подобных? По крайней мере, есть такое мнение.

Богомолов: Я так глубоко психологически в их мозги стараюсь не заглядывать, может очень страшно стать. Я думаю, что, слушайте, вся гейская тематика ― это просто одна из прекрасных повесток для отвлечения внимания, создания какого-то общественного шоу и так далее, и так далее. Это такое классическое «рассеянское» брендирование. Можно сказать «евреи», а можно сказать «геи».

Лобков: …придает привлекательности, как любая пряность, правильно?

Богомолов: Ну да.

Немзер: Костя, то есть я правильно понимаю, что вы дифференцируете проблемы? Есть проблемы, например, экономический кризис ― это серьезно, а с геями ― это как бы не так.

Богомолов: Знаете, я к этой реальности отношусь игрово. Я не знаю, как вам объяснить.

Немзер: Некоторую иерархию вы сейчас выстроили.

Богомолов: Я не в состоянии как бы всерьез сесть и… Я не знаю, как вам еще объяснить. Просто в характере у меня этого нет.

Немзер: Ради бога, Костя! Просто есть иерархия или нет?

Богомолов: Я не в состоянии всерьез сейчас рассуждать о проблемах прав человека.

Немзер: Если так называемые «они» отвлекают так называемое «наше» внимание от каких-то как бы серьезных проблем как бы несерьезными.

Богомолов: Послушайте, есть очевидные вещи. Вот мы с вами сейчас говорим: «Нельзя разделять людей по национальностям, цвету кожи, сексуальной ориентации». Я не знаю, чему еще, что угодно. Нельзя разделять, это очевидные вещи.

Вы меня сейчас спрашиваете, плохо или хорошо, что идут, допустим, гонения на геев, что принят какой-то идиотский закон о пропаганде гомосексуализма? Да конечно, плохо. Что мы будем об этом рассуждать? Это плохо, да? Мы это дальше не обсуждаем, это даже не требует какого-то обсуждения. Есть плохое и есть хорошее, это очевидные вещи. Чего дальше-то?

Ну хорошо, у нас в стране идет борьба… Это даже нельзя назвать борьбой, это вот такая травля всего, что связано с гейством, допустим. Плохо или хорошо? Плохо.

Немзер: Нет, на том договоримся безусловно, да. Я прицепилась только к иерархизации проблем.

Богомолов: Нет иерархии.

Немзер: Слава богу.

Гликин: Константин, вопрос в том, что мне показалось по «Идеальному мужу», что вас интересует психология власти, вот в чем.

Богомолов: Нет, слушайте, меня интересует эстетика. «Идеальный муж» ― сыгран уже сотый спектакль. Если бы он был про Олимпиаду, про геев, про я не знаю что еще политически, он бы давно сошел на нет, как ему и предрекали тогда, что это спектакль, выпущенный в связи.

Он идет и собирает полные залы, это один из двух-трех самых продаваемых в Художественном театре спектаклей. Сотый спектакль сыгран, юбилей отпразднован. Он не собирается уходить, зал реагирует прекрасно, всё замечательно. Потому что это спектакль не про политику, не про геев, не про Путина.

Гликин: Не про власть.

Богомолов: Не про власть, не про Сочи. Это про эстетику общества, а она имеет гораздо более длительный срок хранения.

Желнов: Эстетика ― мать этики, да, мы помним. Стас, пожалуйста.

Белковский: Да, собственно, на один мой вопрос, который я хотел задать, вы уже стали отвечать.

Богомолов: Извините, простите, ради бога.

Белковский: Да.

Богомолов: Вот я сейчас сделал спектакль «Дракон».

Желнов: Поздравляем!

Богомолов: Спасибо. Я после этого еще один сделал, «Преступление и наказание».

Немзер: Поздравляем!

Богомолов: Спасибо. Я уже сейчас через две недели новый сделаю, не поздравляйте.

Белковский: Заранее не поздравляют.

Богомолов: Спектакль «Дракон», да, ― это спектакль, который, по сути дела, в определенной степени может быть истолкован как сталинистский, потому что в нем очень четко говорится о том, что черное честнее, чем розовое, что черные времена честнее «розовых» времен, что розовый ― это цвет выцветшей крови и так далее. В нем фактически сформулированы требования второго пришествия с мечом.

Желнов: Ну понятно, да. Вы это дело играючи делаете, да.

Богомолов: Поэтому разговаривать о том, что я про политику… Я атакую не политику.

Желнов: Понятно.

Белковский: Собственно, вы уже ответили на часть моих вопросов, к счастью, потому что я не собирался спрашивать вас про политику, поскольку понятно, что художник выше политики. Мой вопрос про власть в этом и состоял.

Знаете, я в свое время занимался продажей в розницу билетов в театр на Таганке. Это выглядело так: я в шесть утра приезжал в кассу театра на Таганке и в 18:45, за 15 минут до начала спектакля, я получал некоторое количество билетов, которые окупали мои усилия и позволяли мне туда попасть, поэтому для меня это особая вселенная.

Для меня было всегда три самых главных оппозиционных спектакля русского театра. Это «Горе от ума» Товстоногова, где самым оппозиционным был туман. Это «Вишневый сад» Эфроса, который неожиданно открыл для меня-подростка мысль о том, что главный герой «Вишневого сада» ― это Фирс, когда в конце черной драпировкой закрывалось всё это белое кладбище и оставался только Фирс в исполнении Готлиба Михайловича Ронинсона. И любимовский «Борис Годунов», который неожиданно привел меня к мысли, что финал театра в минимализме ― в «Борисе Годунове» вообще не было декораций почти никаких, кроме кресла, доставаемого из зала.

И поэтому я хотел спросить: а вы причисляете себя к какой-то театральной традиции? Или вы не рассуждаете в таких категориях?

Богомолов: Нет, я стараюсь не причислять себя к традиции, потому что я настолько не согласен с русской театральной школой в том виде, в котором она сейчас существует. Я считаю, что она находится не просто в кризисе, она просто умерла. Она требует тотальной перестройки. К сожалению, тех студентов, которые выходят из театральных училищ, и надо в первую очередь переучивать. 

Желнов: Может быть, школа, которая существовала, Константин.

Белковский: Всё понятно, что старый русский театр умер, а новый еще не возник. Но эта молодежь, если я вас правильно понял, которая идет из театральных вузов, будучи молодой по возрасту, несет в себе всю эту архаику, да, русского театра, изжившую себя, правильно?

Богомолов: Архаику, это катастрофа, да. Дело в том, что возрастные артисты устали, устают существовать в той системе и активно ищут чего-то нового, а молодые, только что обученные и прозомбированные этими училищами, существуют в системе архаических штампов, и это просто какая-то катастрофа.

Белковский: То есть происходит инверсия. Старые ― молодые, а молодые ― старые.

Богомолов: Да. Мы смотрим каждый год студентов училищ во МХАТе, и я вам скажу, что это ужасное зрелище. Просто год за годом всё хуже и хуже, всё хуже и хуже.

Лобков: А вы можете объяснить это? Мы сталкиваемся иногда с такой же проблемой. К нам иногда приходят двадцатидвух… Во сколько театральные училища выпускают? Там разный возраст совсем.

 Богомолов: В основном в двадцать два, двадцать три выпускают, да.

Лобков: В двадцать два выпускает журфак. Приходят к нам ребята, стажеры или еще кто-то, и начинают писать первые тексты. И ты читаешь там то, что ты мог прочитать в газете «Правда» в 1980 году, то есть таким совершенно казенным языком, свинцовым штампом таким. И ты думаешь: «Этого не может быть никогда». Потому что, условно говоря, между моим дедом и между ним, который мог бы быть моим сыном, есть я, который где-то на баррикадах и так далее.

А вот это почему? Вот как этот язык передается через поколение?

Богомолов: Я не знаю, как передается. Я набрал во МХАТе лабораторию людей, которые со мной занимаются, это человек тридцать, а пришло человек двести-триста, я не помню, сколько. И я вам могу сказать, что это удивительные ребята, умные, тонкие, от двадцати до сорока лет, у которых просто нет пространства, где они могли бы обмениваться друг с другом своей интеллектуальной информацией, просто разговаривать, просто обсуждать. У них нет воздуха такого, где они могли бы это делать.

Это совершенно замечательные ребята, которые ничем не отличаются от тех ребят, которых я видел в конце восьмидесятых в каких-то литературных студиях, которые я посещал и так далее. Умные, тонкие, сложные, разные, интересно мыслящие. Они есть, их полно. Их полно! У них нет пространств, где они могут собираться.

Белковский: Нет школы в первую очередь.

Богомолов: И за это ответственны, кстати, мы. Это мы ответственны за эту систему. И, кстати, я хочу сказать вам, что за это ответственна и так называемая либеральная общественность.

Белковский: Она так же заштампованно мыслит, как и власть. Абсолютно.

Богомолов: Она мыслит так же заштампованно.

Желнов: У меня к вас вопрос, поскольку мы поговорили об эстетике, я чуть-чуть хотел отмотать, еще вернуться к этике. Насколько вообще вас заботит то, что называется какими-то этическими вопросами, вопросами гуманистическими?

Возвращаясь к Аниной цитате про Бродского, который в поздние годы в интервью своему другу и коллеге Чеславу Милошу признавался, что он немножко разочаровался в абсурде, потому что в то время, когда у твоего соседа по лестничной клетке болит голова, ты своим абсурдом продолжаешь ему стучать молотком по этой самой голове, не успокаивая, а расшатывая тем самым его.

Насколько вас это именно заботит или пока еще не заботит? Насколько человек, который к вам пришел, не элита, не чиновник, не богема, а обычный зритель, который, возможно, ищет в вашем спектакле какого-то очищения, возможно, успокоения, насколько вас эта проблема заботит или нет?

Богомолов: Моя задача очень простая ― атаковать ценности.

Желнов: Атаковать?

Богомолов: Атаковать ценности. Я ищу ценности, какими бы они ни были, либеральные, консервативные, любые, и атакую их.

Желнов: То есть не успокаивать, а скорее расшатывать, да?

Богомолов: Моя задача ― дестабилизировать ваше состояние.

Белковский: То есть я правильно понимаю, что вы атакуете эти ценности с эстетических позиций? Вы утверждаете примат эстетики над этикой, о чем говорил много раз и Бродский.

Богомолов: В определенной степени я могу задеть этические вещи, если я понимаю, что это может быть эстетически оправдано. И в определенной степени.

Белковский: Да.

Богомолов: Но я вам скажу больше, Стас. Атака на ценности всегда оправдана этически, потому что любая ценность, которая стабилизировалась, опасна. Обязательно необходимо ее атаковать, потому что в процессе обороны этой ценности, сомнений вокруг этой ценности, которые я провоцирую своей атакой, человек либо отказывается от нее, потому что она фальшивая, либо укрепляется и обновляет эту ценность.

Желнов: Ну да, в этом смысле бессмысленность закон об оскорблении чувства верующих, понятно, да.

Богомолов: Я обновляю ее. Да, абсолютно.

Белковский: Бог поругаем не бывает, как говорится.

Богомолов: Атака на ценности обновляет эти ценности в сознании того, чьи ценности атакуются, понимаете?

Желнов: И в этом вы видите ваш этический момент? Вы в этом видите этику вашу?

Богомолов: В определенной степени да, этический момент. Я всегда этичен в атаке ценностей. Вообще атака ценностей ― всегда этичная вещь в искусстве, это очень важная позиция.

Белковский: Потому что она разрушает их хрупкость и укрепляет их стойкость.

Богомолов: Да!

Желнов: Скажите, Константин, а что из новостей, не обязательно новостей как новостей, просто событий каких-то в мире или России, может быть, литературных потрясений вас настолько потрясло, взбудоражило, что срезонировало с вами всерьез, так, что вы подумали, что если бы вы ставили об этом спектакль, то вы отказались бы, может быть, от того метода, о котором сейчас говорите?

Богомолов: Ничего.

Лобков: А Трамп? А Трамп же ― готовый, это же ваш персонаж.

Богомолов: Неинтересно, слишком его все оприходовали. Его уже разрушили и атаковали, как можно.

Лобков: Неужели он не обаятелен для вас?

Богомолов: Милый, обаятельный, может быть, но мне не интересно.

Желнов: Правильно ли я понял, что ничего так глубоко не срезонировало, чтобы вы могли…

Богомолов: Другие в принципе механизмы создания того или иного произведения. Они не приходят, там нет связей: вот я что-то посмотрел в телевизоре или увидел что-то на улице, да? Это совершенно другие подсознательные механизмы. В конце концов, это может быть мое воспоминание откуда-то из глубин моего мозга о чем-то еще. Это может быть прочитанная книжка, это может быть одна строчка, это может быть просто желание поставить спектакль.

Желнов: То есть когда происходит теракт в Беслане, по-моему, ни у кого нет других мыслей, кроме одной.

Богомолов: Нет ничего ценнее и интереснее жизни, драматичнее жизни, полноценнее жизни. Я ненавижу ходить в театр, я сам не хожу в театр, потому что я не понимаю, почему я должен выкидывать два-три часа своей жизни. Гораздо интереснее смотреть в окно на реальную жизнь на улице. Это гораздо интереснее! И сделать театр, который будет интереснее смотрения в окно на улице, очень сложно, а по-моему, практически невозможно.

Желнов: Вы трагически на жизнь смотрите? У вас трагический взгляд на мир?

Богомолов: Я себе сказал: я не думаю о тех вещах, на которые я не могу дать ответа. Я не знаю, есть ли Бог. Я не думаю об этом, я живу.

Желнов: Но про смерть вы думаете?

Богомолов: Думаю. По моим спектаклям это видно.

Желнов: Для вас это трагический исход или нет?

Богомолов: Моей смерти?

Желнов: Вообще смерть как таковая.

Богомолов: Смерть как таковая не более трагична, чем рождение.

Белковский: Или чем жизнь.

Богомолов: Чем жизнь.

Белковский: Неизбежное не может быть трагичным.

Богомолов: Потому что смерть ― это то, что присутствует в нас постоянно, да. Смерть не является… Мы иногда смерть отделяем как что-то, что будет. Смерть есть, она постоянно присутствует в нас, потенция этой смерти присутствует в нас. С ней бессмысленно как бы…

Желнов: Не считаться.

Богомолов: Да.

Желнов: Аня? Всё, кончились вопросы.

Немзер: Да, вопросы кончились внезапно.

Белковский: Я задам вот такой вопрос, поскольку, мне кажется, мне удалось не задать вам ни одного политического вопроса, что я отношу к своим заслугам сегодня. Есть ли драматургический материал, к которому вы боитесь подступиться на сегодняшний день?

Богомолов: Я никогда, наверно, в ближайшее время не подступлюсь к Шаламову, потому что это…

Белковский: Уровень переживаний.

Богомолов: Это тот уровень переживаний, который мне недоступен.

Белковский: Да, тогда я скажу свое последнее слово.

Богомолов: То есть я абсолютно преклоняюсь перед этим, это величайшая русская литература. Я бессилен перед этим величием.

Белковский: Ну то есть он избыточно сакрален для вас в вашем сегодняшнем восприятии.

Желнов: Как, видимо, и Платонов.

Богомолов: Нет.

Белковский: Платонов ― нет, это сразу видно.

Тогда последнее мое слово за этим столом. Мы говорили про смерть, которую я переживаю тоже абсолютно как обыденное явление этой жизни, как прерывание этого глотка вина, потому что это неизбежно. Зачем думать о том, что неизбежно?

Но я нашел достойный способ умереть. Поскольку я считаю, что смерть человека наступает в момент полного исчерпания его жизненного задания, а мое жизненное задание ― сыграть Гамлета, я предложил бы поставить вам «Гамлета» со мной в главной роли.

Богомолов: Я хочу, чтобы вы жили вечно, и не стану этого делать!

Белковский: Ничего.

Гликин: Вежливый отказ!

Белковский: Это не был вежливый отказ.

Лобков: Гамлет был датчанином! Стас, давайте не наступать уже…

Желнов: Подождите, Паша, давайте Стас закончит.

Белковский: Я думаю, что вы хорошо разбираетесь в театре и драматургии, но тем не менее я хочу сказать, что это не был вежливый отказ. Это был просто намек на то, что мы проживем еще достаточно долго, чтобы обсудить это не в этой студии. Спасибо.

Желнов: Паша?

Лобков: Нет, вы меня с датчанином сразили.

Богомолов: Я мечтаю, чтобы «Быть или не быть?» прочел Брейвик. Вот у меня мечта сделать видео. Я хотел поставить «Гамлета», у меня была мечта сделать видео, поехать к Брейвику и чтобы он просто прочитал на камеру «Быть или не быть?». Это было бы прекрасно.

Гликин: Так можно это предложить еще.

Немзер: Вас опередили.

Богомолов: Я надеюсь, что мне удастся как-то выйти на него.

Желнов: Я надеюсь, что мы еще после программы обсудим про спектакль, все-таки было заявление сделано.

Белковский: Заявление сделано не было.

Желнов: Костя, я хочу спросить вас еще об отсутствии недосказанности, которую я лично ощущаю вообще во многих современных спектаклях, в ваших. Как вам кажется, с чем эта недосказанность связана? Мы, когда готовились, говорили: в театре 80-х годов всегда всё равно были вещи, которые оставались за кадром, которые критики разбирали. Сейчас ощущение всё равно некой публицистичности действия от современного театра.

Как вам кажется, с чем это связано? Именно эта публицистичность, эта медийность, когда часто спектакль разбирает не критик, а политолог?

Богомолов: Вот с той же глупостью некоторой нашего общественного сознания, когда разбирается спектакль, не имеющий никакого отношения к политике или гораздо более глубоко копающий, чем политика, с точки зрения просто политики. К сожалению, это так.

Я, честно говоря, не думаю, что это прямо великая проблема. Это нормально, что спектакли разбираются с этой, с этой, с пятой, с десятой точки зрения. Театр стал центром, как я уже сказал, какой-то там жизни. Люди приходят в театр: политический журналист делает репортаж с точки зрения политики, критик ― с точки зрения еще чего-то, бизнес разбирает по своим каким-то принципам спектакль.

Это нормальная вещь, это естественно. Смотришь на это иногда, печалишься, но думаешь: «Может, бог с ним».

Гликин: Антон, может быть, имеет в виду, что там много прямых высказываний.

Желнов: Нет, я имею в виду даже не высказывания, а разжеванность некоторую материала.

Богомолов: Это обвинение в мой адрес? Я сейчас не понял.

Желнов: Нет.

Богомолов: Я шучу!                                             

Желнов: А может быть, это не обвинение. Я не разобрался для себя, достоинство ли нет.

Богомолов: Я не люблю социальный театр. Я не занимаюсь.

Лобков: Брехтовщину вы имеете в виду.

Богомолов: Не только брехтовщину, вообще социальный театр. Я вот не люблю вот этот пафос театра, который должен, я не знаю, особенно европейские вот эти дела, когда театр лечит, занимается социализацией каких-нибудь там преступников, или болеющих людей, или одиноких.

Желнов: Мы поняли, что вы не про этику, да.

Богомолов: Я вообще не про это, более того, я терпеть это не могу.

Желнов: Не про этику, да.

Богомолов: Я про этику, как я уже сказал. Но это по-другому понимаемая этика.

Желнов: Да, своеобразное понимание.

Богомолов: Я этого всего не люблю. Я считаю, что это спекуляция. Вот в чистом виде спекуляция. Театр, который для того, сего, пятого, благотворительность или еще что-то. Театр ― это искусство, это храм индивидуальности. Театр ― это не средство политики, не средство социализации, не средство благотворительности или еще чего-то. Театр ― средство выражения индивидуального сознания.

У нас огромное количество всяких регламентаций. Искусство ― единственное место, где человек может быть абсолютно свободен от этих регламентаций, ограничений и правил. И это единственное место, где к нему будут испытывать пиетет и почтение во всей его неповторимости и непохожести, может быть, даже странности и дикости.

Желнов: У нас есть последний вопрос. Аня?

Немзер: Это для вас он храм индивидуальности. А если умных не осталось, ― а умных, кажется, практически не осталось, ― для кого вы ставите? Есть ответ «Я ставлю для двоих-троих друзей».

Богомолов: Вы знаете, осталось.

Немзер: Осталось?

Богомолов: Да.

Немзер: Слава богу. А кто?

Богомолов: Вот у меня в зале полно.

Белковский: Мне кажется, этот вопрос не правомерен, потому что сказано, что безумие века сего есть мудрость перед Господом. Искусство делается не для умных. Искусство не постигается дискурсивно, оно постигается скорее интуитивно, это моя точка зрения.

Желнов: Костя, то есть вы считаете, что осталась та самая…

Богомолов: Осталось, полным-полно осталось умных людей. К сожалению, они мало разговаривают.

Желнов: Костя, у меня последний вопрос, позволю его себе задать. Очень короткий. Мы поняли, что вы не вписываете себя ни в какую традицию, сами по себе, «ты царь, живя один». Всё правильно, но мне интересно понять всё-таки ваши ориентиры. Из какого сора? Несколько имен, в традицию которых вы сами себя лично вписываете. Кто на вас очень сильно повлиял?

Богомолов: Я вам клянусь, что у меня нет имен, которые на меня влияют.

Желнов: Такого не может быть, как?

Богомолов: Ну вот так вот. У меня есть школьный учитель литературы и русского языка, который нас всех научил издавать журнал и писать стихи. Я ему благодарен за то, что он это сделал и толкнул, он толкнул в спину. Падающего подтолкни. Вот он подтолкнул, я не стал падать, а полетел благодаря этому. Потому что ницшеанская фраза на самом деле в этом: падающего подтолкни, он, может, полетит. Он подтолкнул.

У меня была Ольга Ивановна Татаринова, которая возглавляла литературную студию «Кипарисовый ларец», которой я бесконечно благодарен.

Желнов: Это учителя.

Богомолов: Да, это мои учителя. У меня был Андрей Александрович Гончаров, у меня есть Олег Павлович Табаков, у меня есть мои родители, у меня есть моя дочь. Это всё, что дает мне энергию, силу жизни и ценности. Всё остальное: книги, литература, отдельные высказывания, порой люди. Но люди проявляются по-разному. В какой-то своей части он мне дают энергию, в какой-то ― нет. Это нормально.

P. S.

Богомолов: Я, Константин Богомолов, Hard Day's Night. Это был хороший, наверное, разговор. Единственное, что я хочу сказать: я думаю, что мы все хозяева своей жизни, и самое последнее дело ― это ныть. Ныть по поводу чего-либо: власти, политики, обстоятельств, жизни, здоровья и чего-либо еще. Жизнь ― это веселая штука, которая дается один раз. Это эксклюзивная штука, и всё, что с нами происходит, эксклюзивно. Значит, надо так и воспринимать. Я люблю жизнь и того же советую, желаю вам.

Другие выпуски