Таратута: Константин Аркадьевич, в какие минуты вы сейчас особенно скучаете по отцу? Райкин: Я не замечаю, в какие особенно. Я вообще по родителям скучаю. Я привык быть без них, но я по ним скучаю, у меня какие-то внутренние диалоги с ними, с папой и с мамой происходят, и я с ними поверяю свою жизнь, пытаюсь с ними согласовываться. Таратута: В этом и был вопрос. Речь шла о том, что вы сверяете, что вас сейчас цепляет настолько, что хочется сверить позиции? Райкин: Я сверяюсь по тому, как живет наш театр, театр его имени, который он передал мне, и вообще, мы живем, все в нашей жизни и разные ее явления заставляют меня пытаться в этом разобраться. Иногда я делаю это с помощью родителей, может быть, и неосознанно. Но я все-таки воспитан в этой семье, значит я как-то ими направляем был. Уж не знаю, отклонился я от этого курса? Как-то, наверное, отклонился, как и они бы отклонились, живи они сейчас. Я видел как папа, застав перестройку, тогда был очень обеспокоен, озадачен, он был и рад, и многим шокирован. В общем, разбирался, поскольку он был очень живой человек и не догматичный. Таратута: Как вам кажется, сегодняшний год вызвал бы у него страх, ужас, аллергию? Райкин: Я думаю, что все, что вы перечислили. И какая-то обязательно радость, потому что прошло много времени с тех пор, как его нет, и я думаю, что был бы целый ряд вещей, к которым мы с вами привыкли и воспринимаем как должное и само собой разумеющееся. Но он заново обрадовался бы чему-то: отсутствию каких-то сложностей тоталитарного режима, которые были при нем, но при этом был бы, наверное, и страх, и ужас от того, что свобода принесла с собой много новых неожиданных проблем таких острых и тяжких. Я думаю, что он отнесся к этому бы по-живому, там был бы целый букет разнообразных ощущений. Таратута: Что могло бы вызвать его раздражение? Райкин: Раздражение – это вообще не очень творческое ощущение. Раздражение – это мелкое чувство, что-то такое кожное, поверхностное. А вот возмущение, гнев – это уже слова… Таратута: Соответствующего масштаба. Райкин: Да. Я считаю, что я в какой-то степени могу его глазами смотреть на жизнь. Возможно, это самонадеянно звучит, но я по себе поверяю его какие-то гипотетические взгляды. Я думаю, что мы похожи, достаточно похоже воспринимали жизнь, по крайней мере, в какое-то время. Притом, что и спорили иногда очень жарко, но мы были похожими людьми. То, что у меня вызывает ощущение и очень большую острую тревогу – то, я думаю, и у него. Таратута: А что вызывает вашу тревогу? Райкин: По этому поводу можно целую книгу написать. Моя профессия выражается в том, чтобы выражать тревогу и надежду, и радость. Таратута: Как вы себя чувствуете: вам радостно, вам страшно, вам тревожно? Райкин: Вот это все я чувствую. Как можно сказать, что мне только радостно в наше время? Но сказать, что мне не бывает радостно – это тоже неверно. Мне кажется, что люди, которые не испытывают радости – это ущербные люди. Мне кажется, что самые тяжелые времена изобилуют поводами для счастья. Я же читаю наших великих писателей, я же читаю Александра Сергеевича Пушкина, для которого, мне кажется, это вообще главная тема. Он в своей очень трудной и несчастной жизни умел какие-то крупицы счастья видеть и все время про это писал. Мне кажется, это вообще главная тема его творчества, он умел в самые трудные времена как гений вдруг учуять какие-то божественные знаки, которые означают: радуйся. Мне кажется, что нам остается в наши трудные времена? Выбор-то небольшой: у нас времена либо трудные, либо очень трудные, либо чудовищные. И в наше трудное или очень трудное время есть вещи прекрасные, не зависящие от политики. Есть у нас такое заблуждение: иногда кажется, что все зависит от курса доллара, от нефти и от политики. Нет, не все. Если бы я так не думал, я бы не занимался тем, чем я занимаюсь. Есть поводы для радости, есть удивительные лица у людей, тебя понимающих, умных, есть любящие тебя глаза, и ты кого-то любишь. Какая это прелесть, как это не зависит от курса доллара. Таратута: Вы в одном из интервью сказали, что вы занимаетесь вопросами госбезопасности или безопасности. Это вы про что говорили? Райкин: Я говорил про культуру. Таратута: Это история про то, что вы создаете независимые от политики пространства радости? Райкин: Это не я создаю, я говорил вообще про культуру, к которой, мне кажется, неверно относится наше государственное руководство, потому что недооценивается этот вопрос. Я сижу в Общественной палате в культурной секции, встречаюсь с большим количеством очень умных людей, приезжающих со всей страны и работающих в сфере культуры, которые в один голос говорят об этом. К сожалению, я не уверен, что это всерьез доходит до сознания людей, от которых это все очень зависит. Мне кажется, что наши высокие начальники, они даже в театр ходят иногда, но все равно когда они думают всерьез о судьбах нашей страны, волнуются, то словА «культура» в этих волнениях и раздумьях нет вообще. Таратута: Это какое-то непонятное поле, невстреченное ими в жизни. Райкин: Нет, встреченное, но для них это какая-то развлекуха, что-то малосерьезное. А это, мне кажется, такое чудовищное заблуждение, так опасно так думать. Я говорю про 0,7% от бюджета. Таратута: Вы говорите про то, что она недофинансирована. Я хотела спросить, я по собственному опыту – мы журналистикой занимаемся – и у меня друзья, которые не смогли больше работать журналистами в силу разных обстоятельств: закрылись ресурсы, принимаются разные законы, которые давят на журналистов и лишают возможности работать по профилю. И они стали заниматься культурными проектами, очень разными. И такое впечатление, что это такое сейчас то самое пространство для пресловутой внутренней миграции. Что стали люди из разных профессий приходить в культуру, потому что тут не трогают. До тех пор пока. Вы согласны с тем, что это и есть пространство для ухода в себя на время, для зимовки? Райкин: Я в этом пространстве практически родился и существую, мне не с чем сравнивать. Вы хотите сказать, что в других местах еще хуже. Может быть. Мне кажется, что это дух нации, это душа страны, народа. У нас очень много и все внимание материальному, как будто человек живет только этим, как будто все решают только деньги. Но это не так. Выступает военный человек у нас в Общественной палате, по званию он генерал, человек хорошо образованный и говорит: «Ребят, надо заниматься культурой. Мы просто упустим страну. Это я вам говорю, генерал. Это понятие сейчас для нас важнее, чем вооружение. Ну поверьте мне, надо заниматься культурой, надо заниматься человеческим духом, в нашей стране с этим очень сложно и тревожно». Таратута: Мы еще вернемся к вопросу, все ли решают деньги, поскольку для театров это имеет значение. Вот вы – художественный руководитель театра, у вас есть публика, вы строите репертуар, вы думаете о том, что больше востребовано, что меньше. Что сейчас лучше продается? Классика, сатира, гражданская лирика? Райкин: Очень полярные вещи. У нас с огромным успехом много лет шла вещица Шекспира, которая называется «Ричард III». Очень многое зависит от режиссера – практически все. Ее поставил Юра Бутусов, замечательный режиссер, может быть, лучший режиссер этого поколения, наш отечественный. «Ричард III» - это ближе к трагедии, это не веселенькая штучка. Это шло много лет в нашем театре – 8 или 8,5 лет мы играли. Идет «Король Лир» с огромным аншлагом много лет – тоже трагическая вещь. При этом есть какие-то вещи, вообще вырывающие людей из повседневной ситуации. У людей очень востребовано то, что им дает возможность над своей жизнью подняться, куда-то оторваться. Не что-то музейное смотреть, старинное, не имеющее ни к чему сегодняшнему отношения в жизни, а что-то, что их бы самих подняло куда-то из этой очень трудной, агрессивной и неуютной жизни, которую они проживают. Бывают очень разные вещи, просто что-то очень смешное им нравится. Сатира, мне кажется, самый сейчас необязательный жанр в театре. Таратута: Почему? Райкин: Потому что, мне кажется, лучше сейчас просто рассмеяться, чем рассмеяться против кого-то. Смех добрый и веселый, мне кажется, сейчас гораздо важнее, востребованнее и нужнее, чем злобный ядовитый смех. Таратута: Вам кажется, что людям нужно воспарять, а вовсе не погружаться в актуальную повестку. Райкин: В том, что сатира только обостряет то, что и так остро, так мне кажется, может быть, потому что я в Театре Аркадия Райкина работаю, и я объелся этой сатиры в детстве, у меня легкая идиосинкразия. Таратута: Мы начали с вами с того, что вы пытаетесь объяснить время и рассказать о том, что вас раздражает, и как вы к чему-то относитесь художественным языком. Должен ли театр сегодня обходиться без гражданского в творчестве? Райкин: Да нет, мы, так или иначе, занимаемся классикой очень густо, мы ее пытаемся делать современным языком, потому что классика для того и нужна, чтобы видеть сегодняшней день. Это же не музей какой-то, зритель должен видеть и узнавать свою жизнь. У нас много классики высшего эшелона по качеству драматургии и литературы. Но, например, я очень интересуюсь сегодняшними пьесами. Мы сейчас выпустим пьесу, которая была написана в 2014 году, у меня очень большой интерес к ней, она у меня и у всего театра вызвала большой интерес. Мы ставим Мартина Макдонаха, который, мне кажется, лучший драматург на сегодняшний день из тех, кто пишет, кто вживую водит пером. Конечно, театр – это очень живое и откликающееся на конкретную жизнь искусство. Таратута: Но не плакатное? Райкин: Не плакатное. Вообще не надо путать искусство с плакатом по образцовому поведению. Я все время в ощущении того, что я уже это проходил – эти запреты я проходил. Я про наш любимый мат. Таратута: А почему вас так тема мата возмутила? Потому что без него не обойтись или потому что вы запрет имеете в виду? Райкин: Потому что без него не обойтись. Главная функция искусства – отражать жизнь. Это увеличительное стекло, зеркало – как угодно, но оно отражает жизнь. Поэтому нечего на зеркало пенять, коли рожа кривая. Это борьба с зеркалами. Мат – это характернейшая особенность народной речи любого слоя. Есть люди, которые не употребляют это. Но, в общем, это характернейшая особенность народной речи нашего времени. Так сложилось. Скорее, это плохо, чем хорошо, но так есть. Любая жесткая, правдивая современная пьеса, сценарий, книга, если она правдива, жестка и хочет отражать жизнь, а искусство становится все жестче, потому что когда наш президент говорит: «Ведь Толстой обходился и Чехов обходился», для меня этот повод не очень убедительный. Так и импрессионистов не было и джаза не было – обходились же Моцартом, Бетховеном. Это же не повод запретить, а у нас запрещали же джаз и запрещали инструменты – мы это все проходили. Искусство развивается. Да, Толстой обходился без этого, но уже есть великое искусство XX века, которое без этого уже не обошлось, и уже XXI век и не обходится, и величайшие произведения современные это используют, потому что искусство ищет более острых вещей. Ведь зрители закрываются, читатели, они же бронзовеют, толстеют кожей, и уже то, что производило когда-то шокирующее впечатление, уже не работает, значит, искусство ищет. Почему оно становится более жестким, более агрессивным? Это так исторически складывается, потому что оно ищет возможностей проникнуть под толстую кожу читателя и зрителя. Поэтому да, стало более откровенным, более наступательным, более жестким – так складывается. Нельзя вспять процесс этот повернуть. Таратута: Мат – это же не отдельный запрет, он же в цепочке некоторых запретительных процедур, касающихся свободы. Райкин: Конечно, да, но мы не очень проходим это испытание свободой, я имею в виду мы все – от начальства до самого неначальства. Написано у Достоевского, это самый большой стукач, он настучал тысячи на полторы лет вперед про нашу страну – это просто надо начальству читать и не надо будет целый штат иметь каких-то других людей. Там написано, что мы нас только освободи от опеки – мы тут же попросимся обратно в опеку. Это в «Записках из подполья». Это абсолютно в нашем рабском менталитете – опять захотеть в тюрьму. А знаете почему? Потому что внешняя свобода предполагает очень много «нельзя» внутри: нельзя воровать, хамить, клеветать и т.д. Есть библейские «нельзя». Это как раз культура и есть – внутренние запреты. Когда эти запреты внутри человека работают – тогда можно давать ему свободу. А когда внутренних запретов нет – тогда свободу внешнюю мы понимаем как свободу хамить, свободу клеветать, свободу воровать и т.д. Таратута: Константин Аркадьевич, вы когда ходите в театр, что вы выбираете? Райкин: По наводкам хожу, я очень доверяю сарафанному радио. Таратута: Я хотела сказать, что сейчас же самые популярные спектакли, если смотреть на медиапространство, это как раз те самые памфлеты сатирические. Райкин: Я бы так не сказал. Для меня это не самое интересное. Таратута: А вы ходите на Богомолова? Райкин: Хожу. Таратута: И как вам? Райкин: Мне по-разному. Это очень интересное явление и для меня знаменательное, он очень талантливый человек. Вы же – СМИ, я не хочу свои внутренние оценки говорить по телевидению. Если меня что-то возмущает – подойду и скажу ему, зачем впутывать СМИ. Таратута: Я говорю о жанре. Райкин: Мне интересно. Я не могу сказать, что я безумный его почитатель. Как только я слышу, что надо снять, запретить и наказать того, что разрешил, я однозначно хочу это защищать. И у меня кончаются все мои эстетические пристрастия. У меня к нему много вопросов. Но когда так говорят – я однозначно говорю: нет, обязательно пусть это будет, и это должно быть. Только так я могу сказать, я за это костьми лягу. Таратута: Вы в этой логике должны были первым посмотреть фильм «Левиафан». Райкин: Я посмотрел, да. Это очень талантливое, замечательное и интересное вообще явление – Звягинцев и его картины. Это не мое кино, это не мой взгляд на жизнь. Таратута: Но это дискуссия для мирного времени. Райкин: Да, абсолютно. Но это мне очень интересно, это меня взбудораживает и все такое. Когда говорят, что нужно наказать, не дать денег, верните деньги – это мне кажется безобразием, абсолютный совок. Это вообще что-то сталинское. Таратута: Я хочу вернуться к власти денег и к независимости искусства в условиях нынешней повестки. Как сейчас живут театры? Во-первых, вопрос про экономическую обстановку. Сейчас кризис, закрывается все, что только можно. Но такое впечатление, как с ресторанами, что когда людям грустно, они чувствуют себя несчастными и обездоленными, они должны хотеть радоваться. В этом смысле мне кажется, что люди должны сейчас охотнее ходить в театр. Или это моя фантазия? Райкин: Нет, я тоже так чувствую, каждый день с этим сталкиваюсь. Более того, это мой кровный интерес, это мой не только денежный, но и творческий интерес. Самый страшный сон, который мне снится время от времени – это когда я играю и вдруг вижу, что зрителей нет, они уходят. Это когда ты хочешь высказаться, тебя что-то опалило внутри, у тебя какое-то высказывание, а ты вдруг видишь человеческую спину, что он тебя перестал слушать – это самое страшное, что может представить вообще артист – спину зрителя, к которому он обратился. Поэтому нет, я вижу наш полный зал, вижу другие залы, куда я хожу, и они тоже полные. Это не повод, чтобы успокаиваться и сказать, что все равно все будет. Это, как часто говорят про искусство, что оно все равно все выживет. Нет, этим надо заниматься. Но согласен с вами в том отношении, что маятник качается, и людей начинает в самые тяжелые времена, нелогично вроде, вроде, какой театр вообще, а вот их тянет к чему-то прекрасному. Вот я езжу со стихотворной программой, читаю сложные стихи, совсем такие неэлементарные, причем, много их читаю. У меня есть такая робкая надежда, что я, наверное, хорошо их читаю, черт возьми. Но я по всей стране езжу, в каких-то городах я бываю совсем не столичных, и это имеет большой успех. Такая неожиданная публика, казалось бы, она совсем не должна это воспринимать сейчас, потому что люди устают от этих интернетских, английских выражений, наполовину с матом и междометиями, они к другой речи еще тянутся, может быть интуитивно, даже этого не осознавая. Таратута: Вообще насколько театр независим сейчас от московской власти, от федеральной? Райкин: Мы не московские, мы – российские, к сожалению, потому-то московские театры живут лучше на сегодняшний день, богаче. Так повелось, может быть, благодаря Юрию Михайловичу Лужкову, который к театрам относился очень щедро. А раньше это папа сделал, что мы стали государственного значения, федеральный театр. Но сейчас от этого хуже нам. Мы в этом списке последние, потому что мы не академические. Сложно живется, даже очень. Но мы привыкли. А когда театрам не сложно жилось? Раньше было другое, при советской власти была страшная цензура, по 8-10 раз давали один и тот же спектакль. Таратута: Просто когда денег мало, все вынуждены идти на какие-то уступки. У меня в программе сидели разные уважаемые люди. Райкин: Знаете, когда денег мало – это, конечно, плохо. Но все равно это требует денег, какие-то взрывы духа требуют каких-то материальных основ. С другой стороны, в разврате средств мало что толкового получается. Таратута: Меня как-то поразило, и у меня было щемящее чувство, потому что мне совсем не хотелось себя вести как прокурор на допросах. У меня в эфире были ваши коллеги, прекрасные уважаемые талантливейшие люди, каждый из которых рассказывал мне о том, почему он делал разные вещи. Кто-то был доверенным лицом в какой-то предвыборной программе крупных политиков. Кто-то вынужден был повесить у себя на здание большой баннер. И надо сказать, люди, которые сидели у меня напротив, все знают, о ком идет речь, они иронично, кто шутливо, кто искренне рассказывал, как у них это происходило. И речь была такая: «Я отшучиваюсь, потому что ситуация неприятная. В обычной жизни я так поступать бы не стал – вешать баннеры, впрягаться за какого-то политика, за которого впрягаться не стану». Когда руководители театров попали в такую орбиту политического интереса, что к ним сейчас обращаются за подписью писем и почувствовать во всех возможных кампаниях. Как вам этого удалось избежать? Я не помню с вами такой истории. Райкин: Во-первых, это было всегда. Всегда к людям театра, к знаменитым артистам время от времени обращаются, пытаясь их ангажировать. Понимаете, я на многое пойду для своего театра – я и привру, скажу какому-нибудь человеку, которого не очень люблю, о своей неслыханной любви, да и утрусь, и унижусь. Мое самолюбие не во мне, оно в делах моего театра или в этой школе. Я на многое пойду, но я не поступлю непорядочно. Я не сделаю подлости для того, чтобы моему театру было хорошо или чтобы моей школе было хорошо. Я не сделаю гадость, я на кого-то не наговорю, я что-то гадостное не подпишу. Таратута: Просто у меня такое ощущение, что помимо потребности власти в людях искусства, что не только связано с их популярностью, что это известный человек и его аудитория подписывается под этим письмом, а еще это в какой-то особой штуке – взять человека, у которого безупречная репутация, и немножко его испачкать, чтобы он был как мы. Райкин: Да, я понимаю это чувство. Таратута: Я думаю о том, всегда ли есть у человека, который оказывается в такой роли, за которым стоит коллектив, недвижимость, штат сотрудников и зарплаты, возможность от чего-то отказаться. Или у нас не существует независимых театров и школ? Райкин: Есть же у каждого своя личная шкала допустимого. Она же не печатается в газетах. Порядочность имеет некоторые границы. Это не лезвие бритвы, не ниточка с моей точки зрения, она имеет некоторую ширину от и до. Там есть какие-то допуски – это позволяет как-то лавировать, хитрить. Таратута: У вас были случаи, когда вы осуждали внутренне коллег? Райкин: Конечно. За язык их никто не тянул или за то, что они платят непомерную цену и марают собственное имя ради, как им кажется, высокой цели. Но понимаете, наверное, про меня что-то тоже так думает, наверное, у кого-то этот допуск уже или у кого-то он – действительно лезвие бритвы. Когда ты работаешь в театре, театр – это очень практическое место, здесь трудно, теоретизировать можно дома, но когда ты работаешь в бюджетной организации, когда имеешь дело с государством непосредственно – ну а как тут можно? Много глупых законов, противоречащих друг другу. Пока ты будешь им следовать, ты разоришься, если буквально и неукоснительно… Очень многое зависит от личных отношений. У нас все немножко с такими жестами: да, нельзя – а дальше начинается шевеление пальцами, этот очень распространенный жест для понимания смысла жития в нашей стране. Нельзя, но да, запрещено, но да. Мне уже много лет, я в театре работаю. Все равно наша жизнь – это ряд каких-то компромиссов, нет абсолютной жесткости в этих принципах. Хотя, есть границы. Таратута: Например, поддерживать войну. Райкин: Я боюсь попасться в ловушку собственной совести. Я знаю, что будет со мной от меня самого, в моих отношений самого с собой, если я что-то допущу, если что-то позволю себе сделать. Таратута: Вы нам буквально тут дали обещание, что не попадете в эту ловушку. Вы дали себе обещание. Райкин: Сюжет нашей жизни дальше непонятен – как сложится. Таратута: Государство такое, какое есть и, видимо, надо разбираться по мере поступления проблем. Я хотела спросить еще про зрителя, вернуться к более миролюбивой теме. В чем сейчас по-вашему секрет успешного театра? Вопрос немного созвучен с вопросом, который звучал раньше. Но все же, что надо делать и на какой компромисс со зрителем можно идти? Театр сейчас часто обвиняют в том, что слишком смешно, смешно до пошлости, что зрителя представляют себе каким-то удалым идиотом. Райкин: Нет. Спрашивают, изменился ли зритель – изменился, конечно, но мы сами меняемся, мы в этом течении реки сами плывем, мы же не на берегу находимся. Мы тоже в этой жизни. Поэтому мне кажется иногда, что все так и осталось. Я не очень замечаю изменений, потому что я сам меняюсь вместе со зрителями и со временем. Я зрителей очень люблю, этих театральных зрителей. У них иметь успех очень трудно, гораздо легче иметь успех у театральных критиков, потому что их можно просчитать, они гораздо более вычисляемые, чем зрители, потому что они идут за чувством. Таратута: А вы осуждаете зрителя или зритель всегда прав? Райкин: Я считаю, что зритель всегда прав – так гораздо правильнее. Нужно быть большого мужества, чтобы так сказать, потому что это раздражает, бывает. Но я давно выхожу на сцену и в разных местах я стараюсь себя всячески убедить, что если что-то не складывается – это твоя вина. Надо вести зрителя за собой, но надо вести так, чтобы он повелся. Театр – это такая сложная игра, он не имеет права сильно опережать время, как киноискусство или живопись. Картина может полежать, а потом быть оцененной. Для автора это большой радости не несет, но все-таки. А театр – это скоропортящийся продукт: либо сейчас, либо никогда. Поэтому сразу поймут. Даже когда он придет домой, он не зарыдает на кухне, поняв, что ты имел в виду. Либо он сразу заплачет, когда ты ему играешь, либо никогда уже не заплачет. Это очень сложное, интересное и ни на что не похожее дело – театр. Успех должен быть обязательным. Успех должен быть необязательно крикливый, топательный или хлопательный. Он может быть тихий от какого-то потрясения, но обязательно должен быть акт понимания. Если не понимает зритель – значит, тобой допущена какая-то ошибка. Таратута: Я хотела напоследок вас спросить как зритель. Вы сейчас практически не снимаетесь в кино. Райкин: Да я ни практически, ни теоретически – вообще не снимаюсь в кино. Таратута: Что для нас большая потеря. Почему? Райкин: Просто потому что у меня уже осталось немного времени, чтобы сделать целый ряд дел, которые у меня в театре. Я – театральный артист. Театр – это моя сфера. И уже приходится экономить время, уже всякие адюльтеры как кино – это замечательный вид искусства, но уже нет времени, надо здесь. Я преподаю, ставлю, играю, я много всего делаю для своего театра – и у меня нет времени. А потом, знаете, как интересно в театре работать. Кто мне может что-то в кино предложить на уровне того, что я играю? Таратута: А вам кто-то может что-то предложить такое? Райкин: Есть замечательные режиссеры, которые мне предлагали время от времени. И я им отказываю. Я тут как-то Эльдару Александровичу Рязанову, поздравляя его с юбилеем, сказал, что у вас есть недостаток в ваших фильмах – там нет меня, и я вас прошу, пригласите меня в какой-нибудь фильм. И не бойтесь, я не буду у вас сниматься. Но вы будете еще одним режиссером, который мне предложил и которому я отказал. Пусть я напротив вашей замечательной фамилии поставлю галочку. У меня уже нет времени и интереса такого, как в театре, нет. В театре я играл Гамлета, Ричарда III, Короля Лира, сэра Эндрю Эгьючика, я играл женщин, мужчин в фантастических пьесах и у очень хороших режиссеров. Что мне кино может на этот счет предложить сравнимое? Есть, конечно, замечательные режиссеры, но все-таки уже некогда.