В гостях у МУЗ Маша Гессен, российская и американская журналистка, главный редактор "Сноба". Маша Гессен рассказывает о том, как ей в голову пришла идея написания книги о Григории Перельмане.
Ольга Шакина: На днях выходит, наверное, первая книга о Григории Перельмане, переведенная на русский язык после того, как она вышла на английском. Книга Марии Гессен "Совершенная строгость". Большое событие, и для того, чтобы о нем поговорить, у нас в студии автор – Маша Гессен.
Анна Монгайт: Вот как только речь заходит о Перельмане, тут же появляется слово труд, это не просто книжка, это – труд…
Мария Гессен: Любая книга – это труд.
Монгайт: Почему вы решили написать книгу об этом загадочном персонаже?
Гессен: Вообще это довольно сложный процесс, когда решаешь написать книгу. У меня это устроено так, что я не могу дописать одну книгу, не придумав о чем написать следующую. Я в этот момент сидела на даче у своего папы в Америке, пыталась дописать книгу про медицинскую генетику, оставалось совсем чуть-чуть, а у меня не было идеи следующей книжки. В это время пришла газета, в которой была маленькая заметка о математике, который решил какую-то важную задачу, которому собирались вручить медаль Филдса (это медаль, которая считается математической нобелевкой, поскольку нет нобелевской премии за математику), и он вроде как собирался отказаться. И я вспомнила, что вроде где-то краем уха я о нем слышала, и может быть что-то я о нем понимаю, так мне показалось, и, может быть, это мой герой. А предыдущая моя книжка, которую я как раз пыталась дописать, была совершенно классическая, и поэтому я подумала, что нужно продолжить в этом направлении. Я стала про него узнавать, и действительно узнала, что он мой ровесник, что он учился в математической школе, что он из такой еврейской интеллигентной семьи, папа инженер, в общем я подумала, что точно я этого человека раскушу, сразу мне про него все будет понятно, я уже знаю гораздо больше, чем кто бы то ни было еще. И это было более-менее правдой. Другое дело, что добывать о нем информацию оказалось гораздо сложнее, чем мне казалось. Он вскоре после этого вообще практически перестал разговаривать с людьми, включая людей, с которыми он был близок, и в результате пришлось создавать образ человека по тому, что мне могли рассказать его друзья, его одноклассники, его однокурсники, люди, с которыми он работал в научных институтах в Америке и в России.
Монгайт: Вы с ним не встречались?
Гессен: Мы с ним не встречались, я к нему так и не добралась. Но, к счастью, со мной говорили практически все люди, с которыми он когда бы то ни было дружил, водился, работал рядом. И это был безумно интересный проект, потому что мне удалось действительно, то есть я надеюсь, что удалось, вот из того, что рассказывают другие. В некотором смысле это гораздо интереснее, чем писать биографию человека, который с тобой разговаривает, потому что когда человек с тобой разговаривает, ты либо становишься транслятором его собственного видения себя, либо ты входишь в конфликт с этой трансляцией. И то, и другое не очень комфортное на самом деле для писателя положение. А вот положение такого следопыта оказалось очень интересным.
Шакина: А как вы так здорово интегрировались в вот этот довольно герметичный научный мир, потому что, судя по тому, что вы пишете, вы как-то здорово изучили законы этого закрытого математического сообщества.
Гессен: Ну, меня всегда интересовала эта тема. Я недолго совсем училась в Москве в математической школе, ну вот в культовой 57-ой школе в те времена, когда это была матшкола. Я помню, что несколько лет назад я давала интервью в передаче "Школа злословия" и кто-то писал в блоге, что у всех людей, которые учились в 57-ой школе характерный говор и вообще они все такие вот маркированные.
Шакина: Это бренд, вне сомнения.
Монгайт: Мне кажется что-то антисемитское…
Гессен: Нет-нет-нет, это было совершенно нечто доброжелательное, это был кто-то тоже из 57-ой школы, примерно моего поколения человек. И меня, конечно, как человека потом от этого отстранившегося, вот эта маркированность и все это социальное явление всегда очень интересовало, поэтому я с огромным удовольствием в это погрузилась. На самом деле, в первоначальном варианте, до того, как я стала редактировать собственную рукопись, там было в два раза больше про историю матшкол, про то, как они были устроены, про то, каким образом родилась вот эта очень специфическая культура этих институций математических, это просто мне страшно интересно.
Монгайт: А мне вот страшно интересно почему все-таки Перельман ни с кем не разговаривает, даже с таким уважаемым эрудированным биографом.
Гессен: Что касается биографа, то с этим вообще как-то все понятно. Он очень неуважительно относится к прессе, ему неприятны даже коллеги, которые говорят с журналистами. Он однажды поговорил с журналистами из "Нью Йоркера", и это дало мне надежду, что он со мной поговорит как раз тогда, когда я начинала работать над книжкой. Вскоре после этого к нему ворвались просто несколько московских телевизионных журналистов, засняли неубранную постель, и это, надо сказать, прикончило все последние шансы, что он будет с км-то говорить. Но он и до этого с большой неприязнью выказывался о журналистах и о том, что журналисты в принципе не могут отразить всю сложность математической картины, тогда в чем смысл разговора с ними.
Шакина: Тем не менее, интересно, что Перельман, сам того откровенно не желая, сделал себе какой-то грандиозный пиар именно тем, что он эксцентричен. Он не просто гений, он не просто решил теорему Пуанкаре, он при этом чурается общения с прессой, и вообще с общественностью, он отказывается от миллиона, он живет с мамой, и именно это в глазах непросвещенной публики сделало ему репутацию гения. Как вам кажется, гениям такой пиар нужен?
Гессен: Я не думаю, что он задавался целью создать себе такой пиар, хотя он безусловно ставит себе целью избегать встроенности в институции, и в этом смысле его эксцентричность и отказ от взаимодействия даже с теми людьми, которые хотят признать его невероятны достижения, это в каком-то смысле пиар. Вот это требование, чтобы его всегда видели отдельно, чтобы он всегда имел возможность стоять особняком, это в некотором смысле позиционирование самого себя, то есть пиар. Но тут, наверное, больше всех выиграл не Перельман, а институт Клэя, который, собственно, и попытался вручить ему этот миллион, потому что там декларированная цель была для того, чтобы привлечь к важности и прекрасности математических задач. Конечно, ничего лучше представить себе было нельзя. Он объявили, что дадут миллион долларов, они не предполагали, что одна из задач тысячелетия будет решена в ближайшее время, вдруг появляется этот Перельман, как черт из табакерки, который все-таки решил эту задачу, у них появляется уникальная возможность, спустя всего несколько лет после того, как они обещали этот миллион, его вручить, а дальше цель привлечь внимание к математическим задачам разворачивается по невероятному совершенно сценарию. Сначала интрига возьмет-не возьмет, потом признает-не признает, приедет на конференцию-не приедет, была невероятно трогательная церемония, когда они вручали этот приз (есть какая-то стеклянная фиговинка, которая символизирует эти деньги). Они до последнего не знали, возьмет ли он эти деньги, примет ли он премию, и поэтому один из представителей института с парижской стороны, где проходило вручение, передавал эту штуку и говорил, что мне приятно вручить эту премию, где бы она ни оказалась.