Политтехнолог Виталий Шкляров родился в Гомеле и за свою жизнь построил настоящую международную карьеру. Он работал на выборах Ангелы Меркель, Барака Обамы, Берни Сандерса, занимался президентской кампанией Ксении Собчак, вместе Максимом Кацем вел на выборы более чем 1000 оппозиционных кандидатов в муниципальные депутаты, работал в штабе Дарьи Бесединой на выборах в Московскую городскую думу. 29 июля 2020 года Шкляров был арестован в Беларуси. Сообщивший об этом государственный телеканал ОНТ назвал его консультантом Сергея Тихановского. Освобождением Шклярова занимались политики на самом высоком уровне, учитывая что его жена — сотрудница Государственного департамента США. После звонка главы Госдепа Майка Помпео Александру Лукашенко Шкляров улетел Америку в сопровождении спецпредставителя президента США по делам заложников. Недавно он спродюсировал художественное кино под названием «Минск», рассказывающее об одном дне белорусских протестов. Анна Монгайт поговорила с ним о невозможности вернуться в Россию, об обвинениях со стороны Беларуси и о терапевтичности киноленты «Минск».
Привет. Меня зовут Анна Монгайт, это программа «Невозвращенцы», это программа об эмигрантах, о политических эмигрантах, которые не могут вернуться в Россию по политическим причинам.
И сегодняшний наш герой — политтехнолог Виталий Шкляров, который работал и с Обамой, и с Меркель, и с Сандерсом, и с Гудковым, и с самыми разными российскими и иностранными политиками. Сейчас это человек, который в России работать не может.
Скажи, пожалуйста, ты въездной вообще в Россию?
Нет.
А с какого момента, как это было сформулировано?
Я думаю, с момента открытия уголовного дела, которое до сих пор еще не закрыто.
Насколько это для тебя дискомфортно, болезненно и так далее?
Дискомфортно, болезненно, экзистенциально важно, все-таки Россия была и остается важной для меня, для моей жизни, для моей карьеры страной. Я пропустил выборы в Госдуму.
У меня лечение онкологической болезни мамы, которое связано с Москвой, я не могу туда приехать. Вот сейчас она в данный момент находится в коме, а я не могу въехать. Большое ограничение, оно прежде всего психологически, состояние неизвестности, оно всегда очень тяжелое для человека.
Да, это был фактор шантажа, безусловно, и мама, и папа, я до сих пор не могу приехать домой, я не знаю, когда я увижу своих родителей, с одной стороны. С другой стороны, и ребенок был, я все-таки был арестован, и ребенок, как несовершеннолетний, не мог покинуть Беларусь, ему не давали выезд, он был тоже фактором шантажа. Семья всегда самое слабое место, цепь настолько сильна, насколько сильно его слабое звено.
Мне предлагался вариант принять российское гражданство для того, чтобы быть более защищенным, если таковым можно быть. Мы видели, что и Федуту, и некоторых других неграждан Беларуси, и граждан автоматически Беларуси изворовывали даже из Москвы, с самолета в небе, поэтому я думаю, что это ни к чему. Не думаю, чтобы это было какой-то гарантией чего-то. Еще раз, куда бы я ни ехал, мама с папой живут до сих пор в городе Гомеле.
Накладывает ли это какие-то ограничения по тому, что ты можешь говорить о политике Беларуси?
Да. Все, что связано со следствием, с делом Тихановского, с избирательной кампанией, со следствием, потому что поскольку нахожусь еще под следствием, не имею права разглашать тайну следствия.
Более того, это этическая проблема, я все-таки, мне повезло, я вот здесь с вами разговариваю, а Тихановский и многие другие еще в тюрьме, и это прежде всего и неэтично, и может отразиться на их судьбе. Поэтому, ну зачем, я вежливо откажусь, если я не смогу.
Хорошо. Например, что именно делал политтехнолог Шкляров в Беларуси в тот момент, когда проходили протесты, в самом их начале, можно сказать?
Да. Я приехал навестить свою больную онкологией мать. Если можно сказать так, на революцию человек с моим опытом не прилетает с собакой и с ребенком малолетним, восьмилетним.
Я достаточно в этом смысле битая собака, и готов к многому, но вот по иронии судьбы что бы я ни делал в разных уголках мира, и особенно в протестной России, наказали и арестовали именно в моей Беларуси в родной, где я ни разу не вел ни одной кампании и не участвовал политически ни в чем.
А чем это объясняется? Взяли в заложники, чтобы потом каким-то образом оперировать наличием?
Отчасти. Я думаю, что множество причин. Все-таки, как оперирует КГБ и в данном случае лично Лукашенко, тяжело сказать, потому что мы всегда как-то мотивируем или рассуждаем в рамках и в системе координат логики. Люди, работающие там, не всегда, и в частности, диктатор, который спасает свою жизнь и загнан в угол, не руководствуется логикой, а сиюминутными важными интересами.
Я думаю, что отчасти это классическая игра Лукашенко «Заложник», это хороший актив, это возможность торга с Западом, тем более заложник в моем лице это хороший был торг или возможность торга с коллективным Западом, с США, в частности. Я думаю, отчасти это страх переворота государственного, собственно то, что мне вменяют со стороны Беларуси в обвинении, это участие в протестных действиях, приведших или которые могли привести к государственному перевороту.
Это непонимание, зачем я за несколько недель до выборов, за три недели до выборов вдруг появился в Беларуси, я, который до этого два-три месяца писал критические статьи и ровно практически то же самое предсказывал, что это последние выборы Лукашенко, и в достаточно определенной жесткой форме критиковал, наблюдал и анализировал, что происходит, плюс с моим опытом ведения оппозиционных кампаний. Я думаю, что вот какая-то комбинация вот таких интересов. Слишком, это цитата, я слишком жирный гусь, как мне сказали.
Не знаю, я думаю, что человек, который вот таким образом пытается получить капитал политический, совершенно ошибочно или очень краткосрочно, близоруко планирует и думает. Я не думаю, что ни один из арестов был в этом плане в этом смысле выгоден, потому что это игра очень короткая.
Но повторюсь, этот человек находится в другой ситуации, в его голове другие законы и другие цели, и поэтому с его точки зрения, наверное, это было выгодно, раз три месяца держали, не отпускали. С его стороны, наверное, это выгодно, держать более семисот политзэков до сих пор и тысячи людей в тюрьме. Это такое пиратство XXI века.
Но вот интересно, ты говоришь, что никогда никаких политтехнологических действий и кампаний при этом в Беларуси не участвовал, не проводил. Почему? Потому что это именно та территория, на которой наверняка есть больше всего личного чувственного сопереживания, эмоциональной связи и желания изменить?
И да и нет. Прежде всего потому, что это последнее место, наверное, все-таки в европейской части мира, где нет правил игры, где даже в сравнении двух авторитарных режимов персоналистских, режимов Российской Федерации и Беларуси, мне кажется, не надо делать сравнение между Путиным и Лукашенко ни в количестве политзаключенных, протестов, арестов, исчезновения людей, отсутствия свободной прессы и так далее.
Поэтому понимая это и зная, имея двух живых заложников в городе Гомеле, я не занимался этим, потому что я четко понимал, мне не раз предлагали работать на бывшего президента Беларуси, вести кампании, участвовать, вы видите, я этого не делал и мое появление там, я думаю, особенно в такой жаркий период, наверное, расценено как определенная угроза.
Да и к тому же, что здесь я? Посмотрите, как арестовывают совершенно простых не оппозиционеров, не генералов, не каких-то членов стачкома — простых людей, простых журналистов. Более 20% по некоторым статистикам, то есть каждый пятый, это практически как во время Великой Отечественной войны, каждый третий, каждый четвертый погиб в Беларуси, каждого пятого коснулась эта история прошлогодняя. И в этом смысле гребут, к сожалению, всех, и я здесь не какое-то большое исключение, ну более удобный товар, может быть.
Я, говоря откровенно, максимально себя обезопасил. Во-первых, меня посадили, это было тоже очень избирательно, на жесткий локдаун, меня два раза в день, вот пока не арестовали, собственно, мне запрещали выходить из дома, и два раза в день приходила милиция. Я тоже понял, что это будет звонок какой-то, именно меня, и даже моего сына проверяли и не позволяли выходить из дома. Была наружная слежка, как потом я видел видеокадры.
И в ночь, когда я, собственно, договорился, наверное, прослушался телефон, в ночь, когда я принял решение, я должен был лететь дальше в Москву на презентацию своей книги, которая только вышла в июле, вот собственно, мне не дали уехать, сразу арестовали, понимая, что я, наверное, хотя я, казалось бы, по логике вещей должен уехать из Беларуси, но все хорошо. И арестовали в тот же день, когда арестовали тех «33 стрелка» так называемых, вагнеровцев, я с одним из них даже в камеру попал.
С одной стороны мы все в хорошем смысле слова «хомо советикусы», люди, выросшие вот в этом регионе, мы воспитаны с этой мантрой — не зарекайся от тюрьмы, и как-то, наверное, бессознательно все к ней готовимся и понимаем, что это с нами может случиться, потому что неправовое государство, потому что «серый», или «черный», или «полусерый» бизнес и так далее.
И какое-то подсознательное ожидание этого было всегда, если честно. Много раз приходилось в самолете, я ожидал, что снимут с самолета, и не раз меня на самолет провожали полицейские, милиционеры, не раз я стирал телефоны. Но ты никогда не готов к этому, когда тебя резко воруют с улицы и бросают в фургон, включается что-то другое, как бы ты ни был готов, это страшно, это неожиданно. Ну, это страшно, прежде всего.
Говорят, знаете, в этих местах отделенных, что второй раз не страшно сидеть, а страшно попадать. Сидеть ты привыкаешь, человек привыкает ко многому, а попадать всегда страшно. Поэтому сказать, что ты готов к этому — совершенно нет.
У меня долгие годы был это открыто видео, и мы его постоянно распространяли с Максимом Кацем и с Ильей Варламовым, что делать, если вас задержали при всяких протестах в России и так далее, вот такой на сайте Варламова есть гайд, как себя вести, если вас арестовали. И знаете, как сапожник без сапог, распространяя и всегда готовя людей вот к таким вот вещам, ты сам, конечно же, его не посмотрел никогда.
Вот парадоксально, в ночь перед арестом я почему-то в три часа ночи, ложась спать, мне почему-то какого-то лешего захотелось посмотреть это видео, которое там было открыто у меня несколько лет, я его ни разу не видел, хотя всегда всем отсылал. И я его посмотрел. Вышел из дома — меня арестовали. Хорошее совпадение.
Все, что ты увидел, не зная, не готовясь, ты все забываешь. Это эффект экзамена, ты готовишься, ты учишь билеты, а потом ты в какой-то пелевинской пустоте, и все не работает, и все по-другому. И страх совершенно другой. Но с другой стороны, я скажу одну вещь, которая очень важна, особенно для тех, у кого по несчастливой случайности кто-то в этих местах до сих пор находится, либо кто-то сопереживает — там не так страшно, как это кажется здесь.
Всегда кажется со свободы, что там тяжело, и там тяжело, правда, но находясь там, ты же не один, там много, всем тяжело, и включается что-то другое, очень животное, и ты с этим силен. Ты группируешься там, ты как пружина, напрягаешься и готов очень кинетическую энергию в любой момент расжатия применять, будь это ментально, будь это физически.
Поэтому, мне кажется, я хочу сказать это прежде всего всем, кто увидит, у кого, к сожалению, еще там кто-то, может, остался, в Беларуси, в России — не сильно переживайте, лучше берегите свое здоровье и нервы, а люди там справляются.
Была история, которую запомнили все, потому что это была какая-то уникальная история про бесконечное бритье ржавой бритвой, это какая-то очень яркая краска, которая больше нигде никогда не всплывала, как такая пыточная подробность.
Да, вы знаете, не ржавой, но тупой и в холодной воде. И человек, у которого был с более длинной бородой, и никогда в жизни за сорок с лишним лет не брился, до сих пор я борюсь с последствиями этого на коже: глубокие воспаления, глубокие раздражения, глубокие гнойные раны там все-таки.
Так это была пытка или что это было, жизнь по уставу?
Вы знаете, это дисциплинарное. Является ли пыткой отсутствие сна или то, как ежечасно или каждые два часа будят Навального? Нет, это просто мера предостережения, чтобы он не сбежал. Является ли это по факту пыткой? Да, очень большой. Поэтому это тоже, это своеобразная пытка. Является ли пыткой невозможность сесть, а постоянно стоять? Ну, кажется, ну стой и стой. Нет, вот постоишь в узком стакане, и через 15 минут у тебя немеет спина, ноги, колени, ты не можешь нагнуться, сесть. Это все пытка.
Знаете, мы всегда говорим, вряд ли что там Путин сам приказал убить Немцова, вряд ли… Может быть и вряд ли, а может быть и да, я не знаю. Может быть то, что я на личном контроле Лукашенко был, он сказал мне лично, и это я понимаю. То, что даже сотрудники следственного комитета и следователи всякий раз говорили, что это «его решение», что со мной происходит, было тоже понятно.
Другой вопрос, виноваты ли авторитарные правители в том, что они создают вот такую атмосферу ненависти, радикализма, когда инициативный солдат может ради «звездочки», ради чего угодно, может быть, просто из-за своей интерпретации действительности сделать что-то, что выпадает из рамок человеческого, я думаю, вина этих людей в этом есть. Дают ли они при этом прямой приказ или нет — это неважно.
Надежда была дважды у меня всего лишь. Один раз, когда должны были после трех суток выпустить, после ИВС на Окрестина, ужасное место. А второй раз, это когда закончилось продление, первый срок десять дней, и после этого суд должен вынести обвинение, и надежда была, что вот 30 дней подержали и выпустят. Кроме этих двух раз, больше надежды не было.
Ты в какой-то момент, вначале просто совладая с собой, привыкаешь, боишься, где-то не боишься, где-то борзеешь, но в конечном итоге ты привыкаешь к одной важной мысли, ты, как говорят в этих местах, ты принимаешь это как долг и понимаешь, что следующие десять-двенадцать лет тебе там. В моем возрасте это, считай, жизнь закончена.
Можно делать что угодно, можно кричать, можно сопротивляться, но это все равно ничего не придет, ты принимаешь это и с этим приходит очень сильное спокойствие. Поэтому нету ни надежд, ни… Просто такая вот как по модулю, без знака плюс и минус, просто вот такая пустота. Пустота и спокойствие.
Встреча с Лукашенко, как о ней появилось заявление, предупреждение и вообще сам факт выбора? Потому что теперь мы знаем, что Колесникова, например, на нее не согласилась.
Никто не может выбрать, встретиться или не встретиться с Лукашенко, это не так. Это первое. Во-вторых, всех вывозили в наручниках и тебя никто не спрашивает, хочешь ли ты увидеть президента. Во-вторых, всех увозили в неизвестность, к этому не готовят и тебя с красной дорожкой не вывозят.
Не знаю, как у других, у меня получилось только по этому поводу с Бабарико поговорить, но и меня, и его, судя по всему, увозили достаточно очень жестко. Он сказал, что он думал, что его увозят на расстрел. У меня было похожее чувство. Обстоятельства не буду описывать, но это не прогулка и не выход пойти погулять во двор тюремный.
И соответственно, я сомневаюсь, при всем невероятном геройстве Маши, сомневаюсь, что она отказалась. Я думаю, что это сознательное решение Лукашенко, чтобы она не присутствовала при этом. Мы его сразу спросили на этой встрече, где Колесникова. Он конечно же сказал, я откуда знаю, хотя понятно, что это была, судя по тому, как меня увозили, спланированная акция.
Позже, значительно позже, совсем недавно, уже прошло ведь 14 месяцев, я разговаривал с одним сотрудником спецслужб именно этого, я скажу просто, нашего региона, не уточняя страну. Как оказалось, он мне сказал, что это манера так, чем, собственно, и обусловлен вот этот «стокгольмский синдром», когда тебя сильно, как в кино, избивают, запугивают, и когда заходит такой же сотрудник режима, улыбчиво дает тебе стакан воды, предлагает сигарету, в этом человеке ты видишь человека.
На этом построена психологическая пытка, и вот приезд Лукашенко был приблизительно такой. После этого неудивительно, и чего я наговорил в первом своем интервью на «Эхо», про стальные яйца и сильного лидера и так далее. Искренне, я бы соврал, если бы сказал, что это было неискренне, я искренне говорил в том состоянии, мне казалось, что я очень искренне говорю.
Другой вопрос, что то, что я говорил, не было отражением того, что я вкладывал в эти слова. Знаете, в тюрьме привыкаешь разговаривать сам с собой, очень много проводить диалогов, но ничем другим ты, когда вокруг тебя только бетон, не занимаешься, и это больше был разговор сам с собой.
Это не ошибка, это просто результат того состояния, было лишь в том, назову это все равно ошибкой, недоразумением, было в том, что я не проговорил все-таки, вот в формате длинного интервью я мог бы объяснить, что я имел в виду. Говоря, что он сильный человек, я мог бы объяснить, что я имею в виду, что ошибочно думать, что он какой-то идиот и колхозник.
Ошибочно думать, как какой-нибудь следователь, который охотится за опасным преступником год за годом и не может его поймать, сомневаюсь, что такой человек констатировал бы этого преступника слабаком или хлюпиком. Ты об этом говоришь как следователь о бандите — да, он сильный, да, он хитрый.
Если бы я не формате короткого интервью на «Эхе» мог разъяснить, а не поговорить с собой вслух, что я имел в виду, разъяснить, что я имел в виду, говоря, что очень странно, и меня поразило это, как отца, что он в тюрьму, в СИЗО привез на встречу пятичасовую с людьми, которых он посадил, своего сына. То есть не в аквапарк, не куда-то, а в СИЗО шестнадцатилетнего сына, и при этом был очень трепетным с ним и очень жестким с остальными, все это нужно было разъяснить.
Я говорил быстро, отрывисто и не договорил, а все-таки в моем лице увидя, и пропаганда это использовала очень хитро, и так, как она умеет это делать, в моем лице попытаться расколоть оппозицию и сказать, что я предатель. Ну что же, я сам подставился. Это не так я имел в виду, и как сказал, так и получилось. Мне за это очень жаль, я не раз за это приносил извинения, пытался объяснить, но как сказал, так и получилось.
Главный в этом урок это для всех других, не тех, кто выйдет в состоянии шока и не сможет действительно воспринимать правильно, а для людей, которые слушают и рассуждают на эти темы, не быть слишком, не судить слишком. Это вот касалось и Протасевича, и других, люди, прошедшие через такие травмы, и люди, у которых есть в заложниках близкие люди, понятным образом себя ведут.
И кроме всего прочего, мне кажется, что жизнь все-таки одна, и каждый вправе распоряжаться ею как хочет, и даже если тот Протасевич пошел на сделку со следствием или как бы то ни было, это его выбор, и это его жизнь, и в общем не судите. Сознание очень сильно меняется, страх не подвластен рацио, не подвластен. Это в равной степени, как вы не можете себя заставить сердце остановиться или перестать дышать, вы не можете заставить страх работать, это выше вашего «супер Я» даже.
И страх работает, это все-таки, на секундочку, была угроза смертной казни для него, это все-таки, на секундочку, последнее государство с высшей мерой наказания. Это все-таки человек, который известен тем, чем он известен, и эта тюрьма построена двести лет назад, особая тюрьма, и там особый дух. Это не просто какое-то помещение, которое сделали тюрьмой, там двести лет мучаются люди, это определенная энергетика. И мне искренне жаль Протасевича, я его не осуждаю, но прошу и остальных не осуждать, потому что прав он или не прав, это его решение, его и только его.
Почему вы оказались тем заложником, ради которого впряглось высшее руководство Соединенных Штатов? Насколько это связано с вашими заслугами или это все-таки факт работы вашей жены и так далее? Что сыграло здесь принципиальную роль?
Все-таки вы среди всех заложников Лукашенко, вы, получается, идете особой статьей, вас удалось спасти и вывезти, про кого еще мы это можем сказать.
Конечно же, сотрудники госдепартамента, личное вовлечение госсекретаря и бывшего президента Соединенных Штатов сыграло роль, безусловно, и особенно дипломатов Госдепа, и этом смысле аффилиация моя, и моей работы, и моей супруги с этим учреждением. Я думаю, что это был определенный актив для торга с Западом, вдруг что-то не пойдет с Россией, вдруг Россия отвернет спину, если бы я был заподозрен, как обвинение гласит, в организации протестов и выборов.
Меня можно было освободить через неделю, через две после первых усилий американских дипломатов, можно было в качестве доброй воли отдать меня послу или спецпредставителю Трампа, который не раз пытался прилететь и забирать меня, можно было сделать это в различных других конфигурациях и заработать на этом политические очки.
Но меня все-таки держали три месяца, и как бы я знаю, что это был не единственный звонок Помпео, и как бы ни старались американские дипломаты, меня отпустили тогда, когда отпустили. И я думаю, на первое место нужно поставить какой-то умысел Лукашенко и белорусского КГБ, который мне не известен.
Итак, история про посла Фишер. Есть ли какая-то связь между вашей историей и тем, что ей не дали работать в результате в Беларуси?
Хороший вопрос. Я с Джулией не раз встречался, разговаривал и в Вашингтоне, и до получения аккредитации, или не получения аккредитации, но подтверждения ее кандидатуры Сенатом. Я думаю, это связано отчасти и с моей историей, все-таки это первый прецедент, когда гражданина Америки вот в такой форме и так надолго арестовали.
Во-вторых, компетенции, или может быть даже, во-первых, самой Джулии, она очень компетентный сильный дипломат, это карьерный дипломат, прежде всего, женщина, которая занималась в регионе, или скажем, в нашем СНГ регионе много провела лет и хорошо разбирается в материи. Она и Джордж Кент достаточно, я сказал бы, самые главные специалисты по России и Беларуси, Молдавии, Украине в госдепартаменте.
И я думаю, что это нежелание, невозможность, с одной стороны, госдепартамента получать аккредитацию из рук Лукашенко, а с другой стороны, без аккредитации это вопрос достаточно опасный, присутствие посла в стране, где вот такая власть. Я думаю, это сумма каких-то причин.
Ну и в частности, потому что офис Тихановской, она все-таки работала из Вильнюса немножко, находится в Вильнюсе, я думаю, это тоже какой-то определенный сигнал и признание штаба Светланы Тихановской.
Как я понимаю, вы теперь живете в Киеве, да?
Я временно пока проживаю, а может быть, и надолго, пока в Киеве, да.
Насколько для вас Киев это точка приложения ваших политтехнологических навыков?
Пока еще нет. Я не знаю, смогу ли вернуться в этом же амплуа в профессию, я пытаюсь. Сильно изменилось отношение к этой работе, сильно изменилась жизненная ситуация. Скажем так, отношение стало более в этом смысле радикальным, более принципиальным. Оно, может быть, из разряда и профессии, и хобби перешло в разряд более радикального отношения и чистоплотности и профессии.
Мне нечего стыдиться, но все-таки я отчасти видел это еще как профессию, как средство заработка, а сейчас этот момент очень сильно ушел вдаль, в этом видится больше долг, обязанность и чистоплотность по отношению к себе, к людям и к жизни.
Мне кажется, Киев просто стал, именно это имел в виду, такой точкой сбора, вот с переездом и огромного количества людей, эмиграции. Вот недавно Соловьев, и Гудков, много редакций, от «Медузы»*, TUT.BY, «Радио «Свобода»* и так далее. Мне кажется, Киев просто стал таким островком, наверное, демократии немножко для всех нас, и тем не менее, важной точкой геополитики в этом регионе. Мне кажется, от судьбы Украины, как и от судьбы Беларуси, зависит судьба России, это какие-то сообщающиеся сосуды.
Я не являюсь пока актором этой живой политики, поэтому мне тяжело сказать, но я думаю, если я нырнул бы в нее, а я пока не ныряю сознательно в нее, мне есть, нашел бы я, где работать, чем заняться. Вопросов и нерешенных проблем политических там, мне кажется, еще побольше, хотя это новая молодая демократия.
Мне, конечно же, отчасти некомфортно, потому что у меня нету дома, я не могу уехать, где бы я хотел быть, я не могу видеться с родителями, я не могу заботиться о матери. Я много раз в своей жизни, я один раз уехав учиться в Германию и писать докторскую работу, один раз уехав жить и работать в политике в Штаты, это четвертый мой, четвертое начинание с нуля, и оно мне, скажу вам откровенно, в мои сорок с лишним лет, дается тяжеловато.
Но была ли депрессия и как вы вообще выходили из этого, из этой, я думаю, одной из ключевых ваших биографических коллизий?
Была. Была, я думаю, что не буду лукавить, и была и до сих пор. Выходил по-разному, первые полгода психолог, психиатр, антидепрессанты, больница. Потом как получалось, когда-то спорт, когда-то одиночество, много медитации.
Потом, позже, как-то немножко реабилитацией такой стал фильм «MINSK» и страх возвращения в публичность, который я не знал, что у меня есть, или появится вследствие этого синдрома, или может быть, вот этого неудачного выхода с «Эхом». Это тоже был какой-то этап, непросто мне до сих пор это интервью дается, а публичности я до сих пор избегаю.
Поэтому эта травма, мне кажется, надолго, она на всю жизнь, она время от времени всплывает. Вот как гром среди ясного неба взяли, сняли за волосы практически Протасевича, и ты опять падаешь на дно, что-то случается экстраординарное, дают 14 лет Бабарико или что-то, и ты опять падаешь на дно. Это такие качели, ты не просто взял, как солдат, научился отжиматься и больше к этому не возвращаешься, оно время от времени возвращается.
Ну а все-таки, фильм «MINSK», который вы спродюсировали, это была терапия?
Это стало терапией. Это было и есть желание помочь, желание и возможность помочь всем, кто сидит, желание и возможность показать, что случилось в Минске и в Беларуси в 2020 году, мировой общественности за пределами новостных лент и узкой прослойки политически ангажированных людей. Это политическое в каком-то смысле, в кавычках возьмем, это культурное «оружие» конечно же, это возможность протестовать не на улице, но в кино и в умах людей.
Это возможность донести до неравнодушных людей, что Беларусь важна, особенно для европолитики и Америки, потому что все-таки одна фотография либо один кинофильм это более тысячи, это лучше, чем тысяча слов и резолюций ОБСЕ. Не зря традиционно американцы построили Нью-Йорк на голливудских фильмах, и показы в Белом доме были всегда как политическое оружие, как политическое давление.
Это возможность, безусловно, тематизировать то, что случилось, потому что даже спустя десятилетия после геноцидов снимаются и еще будут сниматься фильмы про то, как были забраны жизни людей. И это такой же случай, мы будем про это говорить очень долго-долго.
И самое главное, это возможность и желание с моей стороны и, я думаю, Бориса Гуца, режиссера и сценариста, показать, насколько политика в нашей жизни, и это может случиться с каждым, насколько за 80 минут жизнь, в данном случае, двух минских граждан, молодой пары, изменилась кардинально на всю жизнь. И мы можем говорить не об отдельно взятом исключении метафоричном или в какой-то форме гиперболы артистической, а правда о реальных событиях, это сотни тысяч людей, которые прошли через это.
Я думаю, что об этом нужно говорить, много говорить, и возможность такое кино примирить нацию, показать, что кто на самом деле здесь зло, не бчб-флаг или оппозиция, а зло в другом. Я думаю, вот по крайней мере, десять причин, почему нужно было это делать.
Ну, а одиннадцатая стала терапией тоже, нельзя бить людей, нельзя сажать людей, нельзя убивать. Нельзя. Много чего делать нельзя то, что было сделано, и об этом нужно говорить в минуту содеянного и каждую минуту после этого. Я не буду загадывать про Белый дом, но показ в Сенате, в Бундестаге и в Европарламенте запланирован, да.
Ну и в принципе, кинопродюсер, это звучит классно.
Да ерунда это все. Классно звучит, когда мы будем все вспоминать это кино, и смеяться, и делать интервью такое же не здесь, в Черногории, а в Беларуси, в Минске.
*По решению Минюста, «Медуза» и «Радио Свобода» признаны в России иностранными агентами