В новом выпуске «Ста лекций» — 1940 год в стихотворениях Дмитрия Кедрина, и в его самом известном произведении —балладе «Зодчие». Что преобладало в творчестве поэта: романтическая злость или смирение, за что его считали отцом-основателем городской лирической традиции и новатором в трактовке русской истории, и как именно «Зодчие» стали самым знаковым стихотворением автора.
Добрый день. У нас продолжается курс «Сто лет — сто лекций». И сегодня у нас 1940 год, в котором, правду сказать, ничего особенно радостного в русской литературе не произошло, кроме выхода небольшим тиражом изуродованного сборника стихов Дмитрия Кедрина «Свидетели».
Кедрин готовил этот сборник десять лет, тринадцать раз получал его на доработку. Сначала эта книга называлась «Русские стихи», слово это, «русские», еще не было официально реабилитировано, потому что русским, а не советским, стало можно называть все отечественное только в начале войны. Но и тогда, в 1942 году, сборник под названием «Русские стихи» Кедрину зарезали. Зарезали его сборник «День гнева», где была собрана его военная публицистика. Он удивительным образом был невезуч в русской литературе. Не зря он в 1944 году писал жене: «Мне скоро 40, жизнь сгорела бездарно. Друзей у меня нет, читателей я не вижу, и всему виной ремесло, которое выбрал я, точнее, которое выбрало меня».
Тем не менее, каким-то нечеловеческим образом Кедрину в 1940 году удалось напечатать довольно многое. Сначала драматическую поэму «Рембрандт», которую он считал одним из лучших своих произведений, и правильно считал, потому что, пожалуй, две хороших пьесы в стихах, ну три, было в русской литературной традиции. Кедринский «Рембрандт», поэма Антокольского «Франсуа Вийон» и «Давным-давно» Гладкова. Все остальные образцы, конечно, не выдерживают критики. Во-вторых, Кедрину в 1940 году удалось напечатать свое ныне самое известное произведение. Это, конечно, баллада «Зодчие».
Если искать Кедрину какой-то аналог, сравнивать его с великими авторами XIX столетия, пожалуй, он больше всего похож на Алексея К. Толстого. Та же великолепная чеканка формы, то же пронзительное лирическое чувство, удивительно сильное, та же любовь к историческим сюжетам. Причем, если, скажем, Антокольский всю жизнь отрицал, что он имеет в виду прямые исторические аналогии, он писал: «Я такой пошлости никогда не могу себе позволить». Но на самом то деле, конечно, всякий поэт, обращаясь к истории, имеет в виду аналогии. Не случайно Алексея Толстого больше всего интересовало время Ивана Грозного, когда русская матрица начинала закладываться. И эта же эпоха больше всего волновала Кедрина.
Надо было обладать большим талантом и смелостью, чтобы в 1940 году, когда уже главной исторической фигурой был Иван Грозный, а Петр уже был задвинут на дальнюю полку, вот в этом году напечатать стихотворение, в котором Иван Грозный представал зверем, злодеем. Кедрин излагает в «Зодчих» довольно распространенную, ,и в общем, не имеющую под собой никакого основания, легенду, но судить об эпохе, судить о людях, надо не столько по фактам, сколько по тем легендам, которые от этой эпохи остаются. Ну вот, например, мы все знаем, что Мать Мария не перешивала свой номер другой узнице и не шла за нее в газовую камеру, а умерла от дизентерии в марте 1945 года, но легенда такая осталась, и все мы уверены, что Кузьмина-Караваева пошла в газовую камеру за другого человека. Почему так? Да потому, что это вытекает из всей логики ее судьбы.
И вот из всей логики правления Ивана Грозного вытекает то, что он убил своего сына, хотя сына он, как выясняется теперь, не убивал. Выясняется, в частности, и то, что Барма и Постник, строители главного шедевра русской архитектуры, строители храма Василия Блаженного, ослеплены не были. Но действительно, легенда такая возникла без каких-либо оснований, если не считать того, что основанием для нее была вся деятельность Ивана Грозного. Действительно, это очень в его духе, сначала спросить, можете ли вы, как сказано у Кедрина,
«Смерды!
Можете ль церкву сложить
Иноземных пригожей?»
«Можем!
Прикажи, государь!»
И ударились в ноги царю.
И потом он опять их спрашивает: «А можете сложить лучше этого храма?» «Можем», — отвечают зодчие.
И тогда государь
Повелел ослепить этих зодчих,
Чтоб в земле его
Церковь
Стояла одна такова,
Чтобы в Суздальских землях
И в землях Рязанских
И прочих
Не поставили лучшего храма,
Чем храм Покрова!
Естественно, довольно сильные исторические вольности, масса отступлений от фактов, но в любом случае, все, что мы знаем о Барме и Постнике, это их имена. Вот Барма и Постник — двое зодчих, которые построили лучший русский храм. А в результате возникает легенда, что дабы никакого храма лучше построено не было, их приказали ослепить. Даже тут есть определенные разночтения в их возрасте, и в том, какой, собственно, храм это был, и где он стоял, но вот то, что Грозный приказал такой построить, а потом ослепил исполнителей, это дожило до XX века. И именно эту легенду в 1938 году обрабатывает Кедрин, и в 1940 году это стихотворение наконец печатает.
Как это получилось, как ему это удалось? Очень многие исследователи его творчества, и российские, и зарубежные, искренне недоумевают, каким образом можно было напечатать в 1938 году его стихотворение «Легенда об Алене-старице». Все прекрасно понимают, что Алена Арзамасская, о которой идет речь, это звероватый такой персонаж, страшная сподвижница Степана Разина, которую потом в Москве долго пытали, и возраста мы ее тоже не знаем, потому что старица не означает возраст, это означает, что она, видимо, из беглых монахинь. Мы вообще ничего не знаем про Алену Арзамасскую, но главное, чего мы не понимаем, это каким образом Кедрину удается в 1938 году напечатать стихи:
Все звери спят.
Все птицы спят,
Одни дьяки
Людей казнят.
Вот эта страшная картина пыточного застенка, которая там нарисована, и страшные слова Алены-старицы: «Сегодня — нас, а завтра — вас!», каким образом это все проскочило через советскую цензуру?
Понятно, что Сталин очень любил исторические произведения, но на самом деле тут просто господь каким-то образом помог, потому что Кедрин очень мало знал удачи в своей жизни. А вот то, что он напечатал при жизни «Алену» и «Зодчих», это безусловная и принципиальная удача.
Судьба этого человека вообще странная и темная. Он родился в 1907 году, причем родился вне брака. Его усыновила потом семья старшей сестры, а мать его, Ольга, она родила его от случайного беглого романа. Он жил все свое детство, проведенное в Екатеринославе, он жил на попечение большой, интеллигентной, культурной, не слишком богатой семьи, которая с очень ранних лет приучала его к поэзии. Сам он сочинять начал лет с шести-семи. Он переехал в Москву, в Москве честно не скрыл, что на Украине просидел год. Сидел он с 1928 по 1929 за то, это вот новая, вернувшаяся с нам статья, за то, что называется «недонесение». Он знал, что у его друга отец — офицер-колчаковец, и он не донес, и за это год получил. Правда, дали ему два, но он выпущен был досрочно. Он не скрывал этого факта ни в одной из своих анкет. Несколько раз ему предлагали стать осведомителем НКВД, и всякий раз он умудрялся отказаться. Вот это удивительная кедринская черта, в самом деле, мы можем себе представить Кедрина в какой угодно функции, в какой угодно социальной роли, но не можем его представить ни палачом, ни доносчиком. Каким образом можно было требовать от него, чтобы он донес на друга? Тем не менее, именно такова была норма тогдашней морали.
Кедрин — человек идеально чужой, принципиально не вписывающийся в это время. И хотя у него есть довольно много, очень плохих, кстати, что уж тут его оправдывать, очень много плохих, жалких попыток как-то примирить свой характер, свой нрав с советской властью, написать стихотворение, которое было бы не совсем советским и не совсем антисоветским. Таково, например, стихотворение «Добро» 1931 года, или «Кукла», которая так нравилась Горькому, потому что там Горький упомянут. Все это половинчато. Кедрину прекрасно удавалась трагическая лирика, исторические баллады, а про советскую действительность он ничего написать не мог, это у него клинически не получалось. Все его попытки этой действительности коснуться, они выдают страшную натугу. Но зато посмотрите, какой органический, какой чистый, какой небывалый звук у Кедрина, когда это настоящий Кедрин,
Несчастный, больной и порочный
По мокрому саду бреду.
Свистит соловей полуночный
Под низким окошком в саду.
Свистит соловей окаянный
В саду под окошком избы.
«Несчастный, порочный и пьяный,
Какой тебе надо судьбы?
Рябиной горчит и брусникой
Тридцатая осень в крови.
Ты сам свое горе накликал,
Милуйся же с ним и живи.
А помнишь, как в детстве веселом
Звезда протирала глаза
И ветер над садом был солон,
Как детские губы в слезах?
А помнишь, как в душные ночи,
Один между звезд и дубов,
Я щелкал тебе и пророчил
Удачу твою и любовь?..»
Молчи, одичалая птица!
Мрачна твоя горькая власть:
Сильнее нельзя опуститься,
Страшней невозможно упасть.
Рябиной и горькой брусникой
Тропинки пропахли в бору.
Я сам свое горе накликал
И сам с этим горем умру.
Но в час, когда комья с лопаты
Повалятся в яму, звеня,
Ты вороном станешь, проклятый,
За то, что морочил меня!
Вот это очень здорово, потому что только Кедрин с такой элегической и вроде бы шаблонной интонацией может так ровно провести стихотворение вот к этому финальному взлету, к этому абсолютно парадоксальному финалу, в котором он обвиняет все клише мировой поэзии в том, что они ему так преступно солгали. Человека готовили к совершенно другой жизни, а жизнь, которой ему пришлось жить, была непрерывным отчаянным унижением. Но не будем думать, что в стихах Кедрина много вот этой романтической злости, на самом деле он как раз поэт примирения, поэт милосердия, и не случайно собственная подступающая зрелость, а потом и старость, не вызывают у него такого уж мучительного чувства.
Но самое, наверное, известное его стихотворение конца тридцатых, это «Бабка Мариула», написанное, точнее, уже в 1940, все том же году.
После ночи пьяного разгула
Я пошел к Проклятому ручью,
Чтоб цыганка бабка Мариула
Мне вернула молодость мою.
Отвечала бабка Мариула:
«Не возьмусь за это даже я!
Где звезда падучая мелькнула,
Там упала молодость твоя!»
Конечно, Кедрин поэт вечной тоски по тщетно растрачиваемой жизни, по жизни, которая могла бы быть прекрасной и насыщенной, а может быть, и полезной кому-то. Но так случилось, что лучшие качества не востребованы, а востребованы отвратительные, которых он не может себе позволить.
Почему «Зодчие» стали главным, самым известным стихотворением Кедрина? Вообще надо сказать, что Кедрин пережил настоящую посмертную славу, ну, не пережил, а имя его пережило вот этот посмертный взлет интереса к его лирике. Это началось на самом деле с шестидесятых годов, Кедрина очень многие люди пытались посмертно привлечь в союзники — и так называемая тихая лирика, лирика почвенная, лирика сельская, философская, и городская лирическая традиция, такая как например Кушнер или Чухонцев. Многие считали Кедрина одним из отцов-основателей этого направления. Почему? Потому что он в советское время умудряется писать абсолютно честные, очень хорошие, очень звонкие, замечательные и с формальной стороны тоже, классические русские стихи. В нем совершенно нет налета достаточно поверхностного российского авангардизма, в нем нет никакого эпатажа, нет никакого эксперимента, он продолжает вот эту чистую, классическую русскую традицию, но при этом, конечно, Кедрин безусловный новатор в трактовке русской истории. Раньше ведь к русской истории подходили двояко, либо наша история — это сплошное пыточное пространство, у нас нет истории, у нас есть география, как говорит Чаадаев, либо наоборот — прошлое России превосходно, настоящее выше всяких сравнений, а будущее превосходит самые смелые ожидания, как говаривал Бенкендорф. Но Кедрин удивительным образом, и это, может быть, его величайшая историческая заслуга, отделяет историю царя от истории народа. Вот есть царь, одержимый манией подозрительности, царь-чудовище, царь, который кровавым называется в легендах, а не просто грозным, а есть народ, который на самом деле творит сам свою историю, свое искусство, народ, который от этой власти независим, народ, который умеет ценить прекрасное.
И с рогожкой своей,
С бирюзовым колечком во рту, —
Непотребная девка
Стояла у Лобного места
И, дивясь,
Как на сказку,
Глядела на ту красоту...
То есть действительно непотребная девка больше царя понимает в красоте и милосердии, это как раз заветная кедринская мысль, что с народом ничего не сделается, народ по-прежнему продолжает в себе хранить вот это зерно свободы, красоты, независимости. Это на самом деле главное в Кедрине, и главное в поэме «Зодчие». Неслучайно она называется, собственно говоря, «Зодчие». И надо вам сказать, что впоследствии, как ни странно, самым прямым продолжателем этой темы в русской литературе оказался не какой-нибудь почвенник, архаист, а самый что ни на есть авангардист Вознесенский, который по следам кедринских «Зодчих» написал свою поэму «Мастера».
Колокола, гудошники…
Звон. Звон...
Вам,
Художники
Всех времен!
Вам,
Микеланджело,
Барма, Дант!
Вас молниею заживо
Испепелял талант.
Вот это обращение к архитекторам, к строителям, хранителям культуры, оно именно у Вознесенского в 1959 году, спустя почти 20 лет после кедринской публикации, прозвучало как прямая преемственность.
Почему архитектура становится таким важным символом? Потому что, собственно говоря, архитектура — это и есть единственное лицо эпохи. От Ивана Грозного остался вот этот храм, вот что пытается нам показать Кедрин. То, что главное, что остается от эпохи, — это не ее кровавые злодейства, не присоединение земель и не убогое теоретизирование, а главное, что остается, лицо времени, — это то, что построили двое безвестных зодчих. У Кедрина, кстати говоря, гораздо раньше появилась эта мысль, еще в поэме «Пирамида»:
И скажет:
«Царь!
Забыты в сонме прочих
Твои дела
И помыслы твои,
Но вечен труд
Твоих безвестных зодчих,
Трудолюбивых,
Словно муравьи!»
Вот то, что главная задача человек на свете — это создать храм культуры, мысль, которая потом прозвучала у Стругацких в «Граде обреченном», это как раз Кедрин, это кедринская концепция. Потому что даже положить свой кирпич в основание этого храма — уже значит больше, чем присоединить любые земли.
Дальнейшая судьба Кедрина была очень трагична. Он уцелел во время войны, несколько раз просился добровольцем, но его не брали из-за зрения минус 17. Попал в конце концов во фронтовую газету, под псевдонимом Вася Гашеткин написал множество стихов почти теркинской силы, а в 1945 году погиб при до сих пор не выясненных обстоятельствах, там очень странная история. Он поехал в Москву за гонорарами, жил в Мытищах, поехал за гонораром в Москву. Там его в баре недалеко от проспекта Мира увидел Михаил Зенкевич, последний человек, с которым он говорил. И Зенкевич заметил, что около них все время терся какой-то странный тип, который пытался пристать к их застолью, поодаль за ними наблюдал. И Зенкевич предложил, чтобы Кедрин заночевал у него, не ездил в Мытищи, а Кедрин сказал: «Нет, жена больна, везу лекарства».
И Кедрина нашли, случайно, в совершенно другой стороне. Неподалеку от станции Вешняки он был выброшен с поезда, и жена, которая его опознавала, говорит, что выражение такого ужаса, нечеловеческого, было у него на лице, какого она никогда не видела при жизни. Это, кстати, опровергает версию о возможном суициде, которая тоже гуляла довольно долго. Его и за три дня до этого какие-то странные люди пытались столкнуть с платформы, но тогда вмешались пассажиры. Кто его убил, и из-за чего, до сих пор никто не знает. Все его документы подбросили семье две недели спустя просто к порогу.
Много было расследований, много было попыток это дело возобновить, ничего неизвестно. Почему он поехал не в ту сторону? С кем поехал? Как он вообще провел 18 сентября 1945 года, последний свой день? Это до сих пор тайна. И непонятно, может быть, действительно то ли какие-то давние НКВДшные провокации, за ним ходили провокаторы и следили, и какой-то след за ним темный тянулся, то ли он должен был получить квартиру в Москве, и кто-то вот таким варварским образом решил его обойти, этого мы до сих пор не знаем. Но невыносимо мучительна сама эта смерть на взлете, смерть человека, который только-только начинал набирать какое-то влияние, какую-то славу, человека, который только что начинал становиться на крыло. И что нам всем от того, и что Кедрину самому от того, что в шестидесятые годы он стал одним из самых знаменитых русских поэтов? Надо сказать, он вообще предвидел и такой конец, и посмертную свою славу, и какое-то страшное это эхо несвершившейся судьбы, оно звучит во многих его пророческих стихах.
Какое просторное небо! Взгляни-ка:
У дальнего леса дорога пылит,
На тихом погосте растет земляника,
И козы пасутся у каменных плит.
Коль есть за тобою вина или промах
Такой, о котором до смерти грустят, —
Тебе все простят эти ветви черемух,
Все эти высокие сосны простят.
И будут другие безумцы на свете
Метаться в тенетах любви и тоски,
И станут плести загорелые дети
Над гробом твоим из ромашек венки.
Какая-то интонация совершенно вообще из начала ХХ, из конца ХIХ века, совершенно странная для русского стиха.
Судьба Кедрина посмертная была странная еще тем, что в те времена, когда советская власть не очень-то издавала Пастернака и совсем не издавала Мандельштама, для детей моего поколения Кедрин был таким мостом к настоящей высокой поэзии. У многих очень из своих сверстников я находил вот тот же, зачитанный до дыр оранжевый сборник 1984 года, где впервые были напечатаны и «Рембрандт» в полном виде, и большинство поэм, включая гениальное «Приданое», которое я с тех пор знаю наизусть. Очень много кедринских текстов, которые для нас как бы заменяли прикосновение к подлинной русской классике ХХ века. Можно, конечно, сказать, что Кедрин — это такой суррогат этой классики для советского подростка. Но это не так. Мне кажется, что это поэт абсолютно клюевской на самом деле мощи, поэт классической, а не графоманской, не попсовой традиции. Многие посматривают на Кедрина высокомерно, говоря, да, это, конечно, не Мандельштам. Я думаю, что он Мандельштаму в лучших своих вещах не очень-то и уступает. И если мы сегодня перечитаем «Приданое», мы поразимся тому, какая там лирическая сила.
В общем, «Зодчие», и весь практически Кедрин довоенный, к 1940 году так трагически закончившийся, это все остается для нас уникальным памятником не только русской лирики, но и простого, выдержанного, негромкого человеческого мужества, того самого мужества, которого в ХХ веке было так мало.
У нас, понятное дело, есть вопрос, и этот вопрос довольно предсказуем. Почему Кедрина не посадили?
Вы будете смеяться, но сажали не всех. Представить себе, что все писатели той эпохи, даже имевшие уголовные дела в прошлом, были арестованы в тридцатые годы, это, знаете, никакого воображения не хватит. Некоторые все-таки уцелели. Почему не взяли Кедрина? Во-первых, кто знал Кедрина? Он сидел на должности тихого литконсультанта, кстати говоря, был одним из учителей Наума Коржавина, вел литературную студию, где тот когда-то первые свои стихи читал. Коржавин вспоминает, что однажды он прочел там свои стихи, что если когда-нибудь его враги обманут, «я приползу на старую Лубянку», там была такая строчка. А Кедрин сказал ему, не надо тебе никуда ползти, они сами за тобой придут. Что и осуществилось четыре года спустя.
Кроме того, Кедрин был очень мало кому известен и никакой опасности не представлял, он просидел в тихой такой нише. И жил в коммунальной квартире, где кабинетом ему служила четверть комнаты, завистников у него не было, доносов на него не писали. Может быть, то, что он так роптал на свое бесславие, это было некоторой ошибкой его, потому что по большому счету радоваться надо было, что никто тебя не знает. Может быть, именно это полное отсутствие аудитории и славы, когда его знали, может, три человека — Щипачев, Луговской, Антокольский — может быть, это и спасло его тогда, но не спасло, как видим, после войны. Потому что человек, диссонирующий с эпохой, гибнет если не от репрессий, то от бандитов. Правда, утешением ему может служить то, что в следующую эпоху он станет одним из главных героев своего времени.
А в следующий раз мы поговорим о 1941 годе и о поэте гораздо более известном.