Прямой эфир

«Употреблено» Дэвида Кроненберга: фрагмент дебютного романа великого режиссера

Новости
1 878
14:41, 18.10.2015

На русский язык перевели «Употреблено», литературный дебют режиссера «Видеодрома» и «Автокатастрофы» Дэвида Кроненберга. Роман рассказывает о двух молодых журналистах из таблоида, отправляющихся в Европу для расследования смерти французского философа-марксиста и увязающих в паутине изощренного секса, интеллектуальных игр и международного заговора. 21 октября в кинотеатре «Пионер» в рамках презентации, вести которую будет кинокритик Антон Долин, пройдет видеоконференция с Дэвидом Кроненбергом и показ его фильма «Голый завтрак».

Фото: Corbis / East News

Спусковым механизмом был культ груди — текучего участка плоти, предназначенного, чтобы питать и созидать новую плоть. И была определенная грудь — очаровательная левая грудь Селестины, полная, вернее, наполненная, но не молоком, не железой, а жужжащим свирепым роем насекомых всевозможных видов и конфигураций. Да.

— Моя левая грудь — бурдюк с насекомыми. Не знаю, зачем она выросла, мне очень хотелось бы… отделить ее. А ты можешь потом ее съесть. Она ведь так тебе нравится.

Мы тогда приехали на Каннский кинофестиваль, нас пригласили в качестве членов жюри — тех двух его членов, которые не занимаются кино профессионально. За год до этого приглашали американского оперного певца и разработчика компьютерных игр. Уединившись на шикарной вилле, расположенной в горах, что окружают Канны, мы с девятью другими членами жюри, включая президента, сербского актера Драгана Штимаца, должны были не спеша и в самой произвольной форме рассуждать о современном кинематографе и обществе, поедая самые изысканные блюда и гуляя в самых пасторальных садах. А потом сесть вокруг грандиозного стола в шикарном зале и проголосовать за победителей в разных номинациях. Двадцать два фильма претендовало тогда на «Золотую пальмовую ветвь» и другие премии, весьма желанные и присуждаемые только после тщательного рассмотрения.

Говорили, что вилла принадлежит русской графине девяноста трех лет, бывшей красавице, которая скрывалась теперь где-то на территории, пряталась, не желая показываться на глаза, но трепеща от того, что возбуждение, сопровождавшее суд над искусством, наполнило ее комнаты. И вот однажды в помещении у входа в бассейн, помпезном до нелепости — в русском духе, в раздевалке, выложенной изразцами, достойными Эрмитажа, Селестина взяла мою голову, притянула к своей обнаженной левой груди и сказала дрожащим от ужаса голосом:

— Слушай!

Я слушал. И слышал учащенный стук ее сердца.

— Опять тахикардия, — сказал я. — Как ты думаешь, пройдет? Может, принять таблетки?

Страх изуродовал лицо Селестины, признаюсь, смотреть на нее было невыносимо, редко я видел ее лицо таким. Она сжала свою грудь, потрясла, словно мешок с вишнями.

— Энтомология. Бурдюк с насекомыми. Они там, прислушайся. Им хотелось бы выбраться наружу. Особенно перепончатокрылым. Они не любят закрытое пространство. Удивительно, конечно, ведь моя грудь все равно что осиное гнездо, и им должно бы быть там уютно.

Селестина давила, мяла грудь ладонями, тогда я осторожно взял ее за запястья и опустил ее руки к бедрам. Лицо Селестины разгладилось, она вздохнула и тихонько рассмеялась.

Никогда она не говорила ничего подобного. Я был потрясен и напуган. Селестину, казалось, хватил какой-то необычайный удар, и ее изменившееся лицо могло служить тому подтверждением. Напрягся я тоже необычайно, потому что в скором времени все члены жюри во главе с президентом фестиваля уже должны были собраться у того самого стола, спокойно поговорить, подискутировать, а потом приступить к ожесточенной процедуре голосования. Я попробовал превратить все в шутку, в маленький импровизированный перформанс.

— Я понял. Это твой отклик на северокорейский фильм, да? Он так глубоко вошел в тебя, в твою грудь, в твою леворадикальную красную грудь.

Я знал, фильм произвел на нее сильнейшее впечатление и уже потревожил спящих марксистских собак, обычно не покидавших французской интеллигентской конуры. Но она закричала на меня, застонала, и я перепугался, как бы жюри кинофестиваля не превратилось в суд присяжных и не приговорило нас к пожизненному заключению на царской вилле. Однако к нам никто не пришел. Мы слышали много криков, визгов, споров и даже жутких стонов накануне вечером, и ночью, и тем воскресным утром — а вечером нам предстояло определить palmarès (фр. список лауреатов). Что тут скажешь, кинематографисты — вспыльчивые творческие натуры.

Так вот, про эссе. На самом деле это было письмо мне, признание, которое она могла сделать, только опубликовав в парижском журнале «Сартр», и никак иначе, хотя я и говорил: не надо. Это слишком интимное, говорил я. Но она сказала: «Философия вообще вещь интимная, самый интимный акт мышления». Итак, «Разумное уничтожение культа насекомых», эссе Селестины Аростеги. Те, кто был тогда в жюри, наверняка увидели связь. Северокорейский фильм назывался «Разумное использование насекомых», и в своем эссе Селестина признается, что он действительно спровоцировал удар — судьбы? — однако сообщает, что ощущение отторжения груди, как-то связанного с насекомыми, развивалось у нее не один год и приводило в ужас, поэтому она ни с кем не могла обсуждать эту тему — ни со мной, ни со своим обожаемым терапевтом. Дальше она описывает сцену голосования за претендентов на «Пальмовую ветвь». Президент попросил членов жюри написать название фильма, за который они голосуют, на листе бумаги — особой, с оттиснутой эмблемой золотой пальмы — и передать ему.

Увидев листок Селестины с названием северокорейского фильма, он достал из кармана зажигалку для сигар и поджег его, бросив в пепельницу, которую приносил каждый день в конференц-зал Дворца фестивалей, а теперь принес и на виллу в знак неповиновения запрету курить в общественных местах.

— Взять с собой девятимиллиметровый пистолет я не мог, — сказал президент с характерной, сочащейся сарказмом улыбочкой, — так что ограничимся этим.

Представитель организаторов фестиваля — человек из артистической среды, направленный к нам, чтобы удостоверить легитимность процедуры голосования, пришел в ужас от такого варварства и сделал президенту вежливое замечание. Но тот не испугался.

— Если этому присудят «Пальмовую ветвь» или вообще что-нибудь, я уйду с поста президента и всем расскажу, почему это сделал.

Он посмотрел на Селестину. Все отразилось в его взгляде — и угроза, и насмешка, и злость, и ненависть к женскому полу вообще. Я тоже сидел там, конечно. Я не собирался голосовать за северокорейский фильм, но о своем выборе еще не объявил.

Был в нашем жюри пожилой, сердитый кинорежиссер Бак Мун Мок, высланный из Северной Кореи, явно враждовавший с режиссером северокорейского фильма, который участвовал в конкурсе. Этот Бак Мун Мок делал все, чтобы не дать своему земляку, оставшемуся на родине, выиграть приз, и почти в открытую настраивал членов жюри против него. Старик посмотрел на меня и беспомощно, в отчаянии простер ко мне руки. Переводчицей при нем состояла робкая молодая испанка Иоланда с прямыми, коротко стриженными черными волосами — она, вероятно, стремилась походить на кореянку. Даже в складке ее губ угадывалось что-то корейское. Иоланду явно смутили слова Бак Мун Мока.

— Вы философ, — перевела она, но потом остановилась и испуганно посмотрела на корейца, взглядом умоляя его взять свои слова назад и сказать что-нибудь другое. В ответ на такую наглость режиссер взял карандаш — нам всем выдали карандаши и блокноты (так старомодно и очаровательно) — и дважды злобно ткнул им в ее изящную обнаженную ключицу. И хотя на конце карандаша был ластик, на коже Иоланды тут же проступило пылающее красное пятно.

Переводчица снова посмотрела на меня круглыми испуганными глазами и с виноватым видом продолжила:

— Вы философ, и эта ваша жена, мясная собака, тоже философ. Вы оба профессиональные философы, что бы там это ни значило. Так объясните этой суке, что и сам фильм, и даже его название — «Разумное использование насекомых» — не имеет никакого отношения к философии, к искусству, а только к политическому режиму, причем самому худшему — авторитарному. И присудить этому мерзкому, опасному фильму приз — значит заточить искусство кинематографа в стенах политической конъюнктуры.

— «Мясная собака»? — переспросил я у Иоланды. — Он так и сказал? И «сука»?

— Да, он пробормотал это себе под нос. — Голос расстроенной переводчицы дрогнул, в глазах блеснули слезы. — Для начала я убедилась, что правильно его поняла. Потом попросила еще раз обдумать свои слова.

Но он повторил то же самое, уже громко.

А потом Иоланда пояснила по-прежнему дрожащим голосом, но уже педагогическим тоном (она получала сертификат на право преподавания во Франции):

— В Корее мясных собак называют nureongi или hwangu, что означает «желтая собака». Таких не пускают в дом. А «сука» — это собака женского пола.

Он не был тщедушным, этот Бак Мун Мок, но был надменным, а потому никак не ожидал нападения и не успел отреагировать. Брать камеры, фотоаппараты или сотовые телефоны в наше уединенное убежище не разрешалось, поэтому ни фото-, ни видеосвидетельств того, что я делал в приступе гнева, не осталось, зато результат — сломанный нос Бака, синяки под глазами и рассеченную нижнюю губу — как следует зафиксировал фотограф из отделения полиции, вызванный на виллу. А Селестину происходящее вовсе не трогало, она сидела с отсутствующим видом, будто находясь под наркозом собственных впечатлений от «Разумного использования насекомых», которые, раскручиваясь, проникали все глубже. Говорить о последующем громком и аппетитнейшем скандале я не хочу, все подробности можно найти в интернете. Достаточно сказать, что процедура голосования завершилась весьма необычно, palmarès представлял собой традиционный паноптикум, а северокорейскому фильму присудили утешительную специальную премию жюри — за «изящную и зрелищную художественную провокацию». Президент Драган голосовал против этого, хотя хлопал в ладоши от удовольствия, когда мы с Баком катались по полу, кричал на разных языках, что это и есть настоящее кино, и призывал остальных членов жюри присоединиться — безуспешно, впрочем. Бак тоже голосовал против премии — голосовал удаленно, из кабинета стоматолога в Кань-сюр-Мер, где ему экстренно лечили передний зуб, расшатавшийся после того, как я тогда в зале приложил его лицом об пол — точную копию мозаичного пола в Зимнем дворце. Когда я схватил его за волосы и потянул к массивной ножке стола для голосования из черного дерева, на мозаике образовалась симпатичная лужица из крови, слюны и слизи, ведь расшатавшийся зуб рассек Бак Мун Моку десну.